Даже объединенный звук нескольких лопающихся шариков не произвел бы на Никодима ошеломляющего действия, испытанного им от пылкости, с которой был встречен Краснокутский. Сперва швейцар, весь в каких-то галунах, похожий на вице-короля небольшого государства, расплылся в заискивающей улыбке со словами «Илья Андреевич изволили-с…» — остаток фразы потонул в протяжном визге некой краснощекой барышни, бросившейся Краснокутскому на шею, так что он вынужден был покачнуться, как вяз под порывом урагана, но все-таки мужественно устоял, опираясь на костыли. Со всех сторон вдруг тянулись к нему какие-то лица, наперебой что-то твердящие, так что Никодим, чтобы не быть от него полностью оттесненным, вынужден был по-простецки ухватить того за рукав. Немедленно часть отраженного блеска досталась и ему: «в альбомчик мне сделаете-с запись?» — спрашивал у него сморщенный старичок с желтыми комками в уголках воспаленных глаз, заглядывая искательно в лицо. «Ах, отстаньте от него, Фелициан, — сказала брезгливо какая-то дама с усиками, оттирая старичка, — видите же, что коллега тревожится перед сценой». Никодим счел за благо помалкивать.

Места их были в шестом ряду партера, слева. «Мне сегодня ничего вручать не собираются», — протянул Краснокутский с явным сожалением: в практическом смысле это означало, что не нужно будет, путаясь в костылях и задевая колени соседей, неловко пролезать к центральному проходу под завистливыми взглядами других участников церемонии. Зал был почти полон: блеск бриллиантов (по всей вероятности, фальшивых) соперничал со сверканием вполне натуральных лысин; звуковым фоном был натуральный гул, складывающийся из сотен отдельных реплик и производящий мнимое впечатление глубокомыслия. В нескольких рядах от них показалось, кажется, знакомое лицо: мелькнули вдруг бритые брыли профессора Покойного рядом с какими-то бледными обнаженными плечами.

Никодим оглядывался со странным чувством мореплавателя, открывающего неизвестную страну — еще совсем недавно он не подозревал о существовании всех этих людей (а они о нем — до сих пор), что не мешало этой жизни двигаться независимо от наблюдателя. Человеческой природе свойственно считать невидимое несуществующим, представлять мир как конгломерат актеров, начинающих спектакль лишь в присутствии заинтересованного лица, а все остальное время пылящихся в оцепенении; ныне это было ощущением второго порядка, поскольку живые куклы, ожившие под Никодимовым взглядом, изображали ожидание нового, высшего спектакля — и от этого, если бы он пустил свои мысли в соответствующем направлении, голова бы пошла кругом. Впрочем, если он о чем и думал, так это о том, что большая часть собравшихся знают о его отце больше, чем он сам, а кое-кто — да по всей вероятности многие — был с ним знаком или, по крайней мере, видел его живьем. Что-то в этом было от тоски последнего представителя разорившегося рода, инкогнито приезжающего с экскурсией в открытый для посещений фамильный замок: он бродит с толпой досужего народа по анфиладам и лестницам, смотрит брезгливо на красные канатики, препятствующие публике присесть на бабушкину софу, и тоскует о несбывшемся.

Тем временем прозвенел звонок, свет медленно потух, и разошелся занавес, за которым обнаружился длинный стол с сидящими за ним, — публика, хоть и готовая к театральным эффектам, негромко ахнула. Краснокутский торопливым шепотом стал представлять тех, кто был на сцене: Никодим, болезненно чувствительный к чужой телесности, внутренне поежился, почувствовав его теплое дыхание на своей щеке, но пахло от него не обычным человеческим нутряным запашком, предвестником будущего тления, а чем-то мятным, вероятно, он успел сжевать какую-то пастилку или леденец. Пока невидимый оркестр играл что-то бравурно-мрачное, собравшиеся на сцене лица сидели почти неподвижно, смотря прямо перед собой и как будто позируя для будущей коллективной фотографии, а то и монументального полотна. Слева, как бы прикрывая товарищей от возможного нападения с фланга, сидел здоровяк с явным избыточным весом; на его крупной голове выделялись небольшие усики, бывшие, очевидно, предметом его особенной заботы — аккуратно очерченные, с нафиксатуаренными, загнутыми вверх кончиками. Был он похож на типичного гуляку с картин фламандской школы, что явно осознавал, почитал для себя лестным и подчеркивал костюмом: помимо какого-то среднеевропейского архаического камзола, носил шляпу с широкими полями и пером, которую в эту минуту мял в руках. Как пояснил Краснокутский, он был драматург, писал авангардные пьесы с долгими диалогами, самая известная из которых была про сиамских близняшек, которых немилосердная природа срастила так, что они не могли друг друга видеть, — и как они целыми днями обсуждают разные явления и события.

Рядом сидела старушонка самого затрапезного вида с жидкими волосами, собранными в пучок; в руках у нее было какое-то рукоделие — не то штанина будущего младенческого костюмчика, не то уже наполовину готовый шарфик; время от времени она начинала неумело тыкать в него спицами, скорее стараясь округлить образ заботливой бабушки, нежели действительно созидая что-то шерстяное. Это оказалась знаменитая -ская, о которой Никодим слышал, и не раз: в далекой юности она (первый, но не последний раз в жизни) поставила не на ту лошадку, примкнув к какой-то из красных банд и оказавшись в результате в агитпоезде Троцкого. Прославилась она неистовой, выдающейся из ряда даже для тех неаппетитных лет словесной жестокостью, которой наполнены были юные ее воззвания, в каковых предлагалось не только расстреливать оппонентов, как бешеных собак (к этим оборотам читатели привыкли еще в 1910-е), а предписывались значительно более изощренные мучительства с выкалыванием глаз, отрезанием ушей и прочим в этом роде. Одним из главных ее художественных приемов было обращение к сыну-младенцу, которому она, с одной стороны, обещала безмятежное детство в стране, основательно прореженной от врагов, а с другой — выражала явственную надежду, что, когда он подрастет, он выберет себе в образцы тов. Троцкого и, может быть, если повезет, окажется на него похожим. Вскоре, после стремительного падения ее кумира и разгрома красных, она, не стушевавшись и даже, кажется, без какого бы то ни было промежутка, перешла в один из отрядов Колчака, суля с прежним пылом небесные кары своим недавним соратникам — и снова обещая им жестокие членовредительства. Более того, юный ее сын должен был забыть все прежние уроки и переменить жизненные ориентиры, взяв себе в душу образ неистового Верховного главнокомандующего. После окончательной победы белых она попробовала воспользоваться привычным уже методом, чтобы устроиться в новой жизни, но оказалось, что воинственность стремительно выходит из моды, так что художественные филиппики по поводу красной Латвии и ее тайных покровителей не находят ни аудитории, ни платежеспособного спроса, а рифмованное предписание сыну брать пример с Наследника Цесаревича не только не спешит быть принятым в печать, но даже кое-кем считается за насмешку. Более того, со временем выяснилось, что и сын, которому от частой смены духовных руководителей грозило бы головокружение, никогда не существовал, а был исключительно плодом ее фантазии и художественным образом. На некоторое время -ская сошла с исторической сцены, но вскоре прибилась к прогрессистам, тем временем набиравшим силу: ее простодушно-кровожадная муза оказалась весьма пригодной для текущей агитационной работы. Со временем, когда Ираида заняла нынешнее место, она из каких-то своих политических соображений приблизила к себе и приласкала старушку, так что та благодарно работала уже над циклом, обращенным к внучке (столь же воображаемой), в котором ей настрого предписывалось брать пример с тов. Пешель.

Следующее место занимал гражданин с кожей иссиня-черного цвета. Был он непременным участников всех освободительных литературных мероприятий, поскольку, с одной стороны, демонстрировал широту взглядов организаторов, начисто лишенных каких-либо национальных предрассудков, а с другой, придавал им некоторое международное измерение. На всех такого рода собраниях он угрюмо молчал, лишь иногда рисуя в блокнотике стайки очень похожих попугаев: очевидно, таким образом сублимировалась его тоска по родине. К литературе он, насколько известно, отношения не имел, а по-русски практически не понимал. Откуда он взялся — никто, кажется, не помнил.