Понимая грандиозность надвигающихся событий, которые могли начаться в любой момент, Оже в конце концов сжалился над женой и перестал ее терзать.

С особым пренебрежением он третировал добряка Ретифа, чьи философские взгляды, хотя романист считал их передовыми, были на самом деле так далеки от истины, от того, о чем знал Оже, что они представлялись ему самыми несерьезными и самыми никчемными из человеческих знаний.

Гроза, рокотавшая в тех недрах общества, о которых мы рассказали, с каждым днем приобретала все более страшное звучание.

Ревельон, чьи дела были на подъеме, в это время давал работу семистам или восьмистам рабочим; его фабрика процветала, а состояние росло; ему хватило бы еще нескольких лет, чтобы, нажив большое богатство, уйти на покой.

Совесть этого честного человека — а вы знаете, кого в торговле называют честным человеком? Того, кто, беря самые маленькие ссуды, получает самую крупную выручку; кто скрупулезно и в точно назначенный час оплачивает свои векселя и безжалостно конфискует собственность должника, их не оплачивающего, — совесть этого честного человека, повторяем, могла быть спокойна: он, рабочий, вышедший из самых низов народа, благодаря труду и бережливости возвысился до положения, достигнутого им.

Согласно старым традициям французской торговли, он считал, что исполняет все свои обязанности человека и гражданина, когда ласкает своих детей.

Этой отцовской, хотя и совершенно эгоистической цели Ревельон достиг.

Теперь его неожиданно осенила другая мысль: к своему богатству он может добавить немного славы, и эта слава, если он сумеет ее завоевать, казалась Ревельону верхом человеческого счастья.

Представьте себе чулочника с улицы Рамбюто или бакалейщика с улицы Сен-Дени, которые в будущем не видят никаких оснований к тому, чтобы правительство, сколь бы снисходительным или безрассудным оно ни было, когда-нибудь наградило их крестом Почетного легиона, и которые, проснувшись в одно прекрасное утро капитанами, начинают думать, что после определенного количества ночных патрулей и дневных обходов им непременно достанется этот неожиданный почетный крест, если только они будут проявлять показное рвение, — и перед вами окажется Ревельон.

Он усматривал в возможности стать выборщиком — и в этом его сметливый ум намного превосходил ум двух современных буржуа, выше упомянутых нами, — он усматривал в возможности стать выборщиком, повторяем, величайшую славу, какой он когда-либо смог бы достичь.

Ревельон рассчитывал с помощью голосов сограждан увековечить свою репутацию честного человека, которую он приобрел в торговле обоями.

Искушение оказалось столь велико, что однажды он признался в своих намерениях Оже, а до этого уже поведал о них Ретифу.

Сантер же легко разгадал замыслы богатого соседа.

Если влюбленный проницателен в отношении своей возлюбленной, то и честолюбец видит насквозь все устремления других честолюбцев, своих соперников.

Однако Ревельон не решился открыто обсуждать вопрос о своем избрании: он пошел окольным путем.

— Оже, — обратился он к своему приказчику, — вы выплачиваете жалованье каждую субботу, не так ли?

— Да, сударь.

— Аккуратно?.. Таково правило нашей фирмы.

— Аккуратно.

— И что говорят наши люди, получая деньги?

— Они, сударь, превозносят хозяина, который своими талантами и отеческим управлением дал им это счастье.

— Помилуйте, Оже, вы мне льстите! — воскликнул Ревельон, тронутый до глубины души.

— Я говорю правду, — ответил Оже, напустив на себя суровую холодность Катона.

— Хорошо, пусть так, дорогой мой Оже. Но если вы говорите правду, то высказывайте ее до конца.

— Спрашивайте меня.

— Есть ли у меня шансы быть избранным?

— Сударь, — улыбнулся Оже, — над этим я работаю днем и ночью.

И Оже испытующе устремил хитрый взгляд прямо в глаза хозяина, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на того его заявление.

— Как? Вы работаете над моим избранием, Оже? — вскричал Ревельон, безмерно обрадовавшись.

— То есть я всем советую голосовать за вас; я поддерживаю отношения с очень большим кругом людей, а все рабочие имеют более или менее сильное влияние на некоторых выборщиков.

— И рабочие поддерживают меня?

— Да, безусловно, но…

— Но? — забеспокоился Ревельон. — В чем же дело?

— Вы мало бываете в обществе.

— Черт возьми! — воскликнул Ревельон. — Я ведь домосед, время провожу в семье.

— В Генеральных штатах мало представлять семейные добродетели: предполагается, что избранный вами депутат будет из хорошей семьи.

— И кого же следовало бы избрать?

— Ах, сударь, в этом все дело! — сказал Оже, проявляя скромность, исполненную многозначительной таинственности.

— Ладно, говорите, мой дорогой Оже.

— Сударь, народу необходимы депутаты из народа.

— Кого вы называете депутатами из народа? — спросил Ревельон строгим тоном, ибо он был тверд в своих убеждениях, и мы видим, что он предстает в истории человеком, который совсем не искал популярности, используя для этого беспорядки.

Оже понял, что зашел слишком далеко: он надеялся, что честолюбие смягчит хозяина.

— Ну! Кого же вы называете депутатом из народа? — повторил Ревельон свой вопрос. — Извольте объяснить.

— Сударь, я политикой не занимаюсь, — смиренно возразил Оже, — я не выборщик.

— Прекрасно, зато я вам скажу, — оживившись, продолжал Ревельон, — да, скажу, кто, по моему мнению, был бы превосходным депутатом в Генеральные штаты.

Тут славный обойный фабрикант принял позу оратора и выпятил вперед грудь так, словно он уже стоял на трибуне.

— Я почтительно вас слушаю, сударь, — заявил Оже.

— Прежде всего своим господином я считаю короля, — начал Ревельон.

Оже с улыбкой поклонился: до сих пор Ревельон вел себя безупречно.

— Я считаю закон сувереном всех французов, а законом называю конституцию, которую мы получим.

Оже снова поклонился.

— Теперь о тех пружинах, что приведут в действие эти главные детали механизма, — продолжал Ревельон. — Я разумею, что они будут содержаться и уважаться как должно. Я хочу, чтобы у великого народа и министр, и приказчик жили за счет французской нации, подобно тому, как за мой счет живут мои рабочие, трудясь у меня.

Оже одобрительно кивнул, но на лице его по-прежнему блуждала лукавая и притворная улыбка.

— Что касается священников и дворян, то их, как и себя, я считаю обычными гражданами; однако я допускаю, что первые, пока они находятся в церкви, представляют Бога, и не желаю, чтобы забывали, что отцы вторых отдавали за отечество свои жизни.

Оже снова улыбнулся.

Оратор, ободренный этой улыбкой, ненадолго перевел дух, чтобы дать время немного поостыть своей пылкой импровизации.

Благодаря этому у него появилось второе дыхание.

— Что касается народа, — снова начал Ревельон, четко выделяя голосом слово «народ», — что касается народа, то он представляет собой нечто такое, что заслуживает особого определения, и это определение я сейчас вам предложу.

Оже весь обратился в слух, ибо в этом заключалась суть рассуждений Ревельона.

— Народ — это материал, который в нужное время превращают в налогоплательщиков, — продолжал разглагольствовать Ревельон, — подобно тому, как налогоплательщики необходимы для создания выборщиков, а выборщики — для избрания депутатов. Народ — ничто, но он и все! Однако, для того чтобы стать всем, ему потребуются века. Народ еще дремлет! К счастью! Народ — неразумная толпа, и необходимо, чтобы она такой и оставалась.

Оже усмехнулся.

Ревельон замолчал: ему необходимо было по этому вопросу посоветоваться с Оже, но он не хотел, чтобы у того оказалось бы на сей счет собственное мнение.

— У вас есть возражения? — спросил он.

— Боже упаси! — ответил Оже.

— А, у вас их нет! — воскликнул торговец обоями. — Дело в том, что я, видите ли, оспорил бы их как человек, изучавший этот вопрос… Ибо я изучил его.