Ретиф сразу устремил свои серые глаза на руки молодого человека.

— Сколько же вы зарабатываете? — осведомился он.

— От четырех до шести ливров в день.

— Неплохо!

Но Ретиф продолжал рассматривать руки Кристиана, который, наконец заметив столь пристальное внимание к ним, неожиданно потер ладони, чтобы скрыть свои пальцы, слишком белые для рук резчика.

Ретиф, какое-то время помолчав, спросил:

— Значит, вы пришли сказать моей дочери о том, что любите ее?

— Да, сударь. Я пришел в ту минуту, когда мадемуазель закрывала дверь в свою комнату, но я настойчиво просил ее соблаговолить разрешить мне войти…

— И она согласилась?

— Я говорил с ней о вас, сударь, о вас… Она так волновалась…

— Ну, конечно, вы говорили обо мне, о ком она так волновалась.

Ретиф посмотрел на Инженю: она стояла, красная как мак, с томными глазами.

«Ну, разве может быть, — подумал он, — чтобы она не любила или не была любимой?»

Он взял молодого человека за руку и сказал:

— Мне известны ваши чувства, теперь подумаем о ваших намерениях.

— Я хотел бы получить ваше согласие отдать мне в жены мадемуазель Инженю, если она согласится меня любить.

— Позвольте узнать вашу фамилию.

— Кристиан.

— Кристиан — это не фамилия. — Но это мое имя.

— Это имя иностранное.

— Я в самом деле иностранец, вернее, рожден от родителей-иностранцев: моя мать полька.

— А вы рабочий?

— Да, сударь.

— Резчик?

— Я имел честь сказать вам об этом, — отрезал Кристиан, удивленный и даже встревоженный настойчивыми расспросами Ретифа.

— Побудь здесь, Инженю, — сказал Ретиф, — а я покажу господину внутреннее убранство дома нашей семьи, ведь он добивается чести войти в нее.

Инженю присела к столу; Кристиан последовал за Ретифом.

— Здесь вы видите мой рабочий кабинет, — пояснил романист, вводя Кристиана в соседнюю комнату, стены которой были скудно украшены портретами и гравюрами. — Тут портреты всех тех, кто даровал мне жизнь; там — изображения тех, кого произвел на свет я. На этих пастелях представлены мои отец и мать, дед и бабка; темами гравюр послужили самые интересные сцены из моих романов. Первые были и еще продолжают оставаться почтенными земледельцами, вышедшими из народа, хотя я утверждаю, что мой род восходит к императору Пертинаксу, как вы знаете…

— Я не знаю этого… — сказал удивленный молодой человек.

— Это потому, что вы не читали моих сочинений, — холодно заметил Ретиф. — В них вы нашли бы составленное мной генеалогическое древо, которое неопровержимо свидетельствует, что моя семья происходит от Пертинакса, чье имя в переводе с латинского и означает Ретиф.

— Я не знаю этого, — повторил Кристиан.

— Для вас это не должно иметь особого значения, — промолвил Ретиф. — Что для вас, рабочего-резчика, тесть, происходящий от какого-то императора?

Кристиан покраснел под пристальным взглядом романиста. Этот взгляд, надо признать, обладал какой-то неприятной пронзительностью.

— Но вас удивит, что кровь императоров совсем ослабла в моих жилах, — продолжал Ретиф, — и теперь в ней преобладает кровь земледельцев, а император никогда не добился бы руки моей дочери, если бы ее попросил; я до такой степени перевернул генеалогическую лестницу, что земледелец представляется мне идеалом аристократии, и породниться с королем означало бы для меня унижение, я даже не согласился бы выдать дочь за простого дворянина.

Сказав это, Ретиф снова стал разглядывать руки и лицо Кристиана.

— Что вы об этом думаете? — спросил он после своей речи.

— Все, что вы мне говорите, сударь, — ответил молодой человек, — представляет собой абсолютно разумное рассуждение, но мне кажется, что вы истолковываете предрассудки очень произвольно и весьма деспотическим образом.

— Почему же?

— Потому, что философия сокрушает потомственное, дворянство; но я полагаю, что философы, упорно стремясь разрушить аристократический принцип, в сущности, еще уважают хорошие исключения.

— Несомненно! Но к чему вы клоните?

— Ни к чему, сударь, ни к чему, — живо ответил Кристиан.

— Тем не менее вы, рабочий-резчик, защищаете от меня дворянство!

— Точно так же, как вы, потомок императора Пертинакса, нападаете на дворянство, адресуясь ко мне, резчику.

Ретиф потерпел поражение в обмене репликами, чем остался не совсем доволен.

— Вы умны, сударь, — сказал он.

— Я могу претендовать лишь на то, сударь, — ответил Кристиан, — что у меня окажется достаточно ума, чтобы понять вас.

Ретиф улыбнулся.

Этим любезным ответом Кристиан примирился с будущим тестем.

Однако Ретиф этим не удовольствовался: он был человек, чью суть выражало его французское имя (pertinax по-латыни означает «упрямый»).

— Признайтесь, — обратился он к Кристиану, — что вы, как и все молодые люди, пришли сюда ради того, чтобы влюбить в себя мою дочь Инженю, и не преследовали другой цели.

— Вы ошибаетесь, сударь, ибо я прошу руки вашей дочери.

— Признайтесь, по крайней мере, что вы любимы ею и вам это известно.

— Должен ли я быть откровенным?

— Раз нет другой возможности, будьте.

— Хорошо, я надеюсь, что мадемуазель Инженю не питает ко мне неприязни.

— Вы это поняли по определенным признакам?

— По-моему, я замечал это.

— При ваших встречах?

— Да, сударь, и это придало мне смелости, — продолжал молодой человек, введенный в заблуждение притворной добротой романиста.

— Теперь я понимаю, — вскричал Ретиф, неожиданно встав с кресла, — что вы уже приняли ваши меры, ловко использовали против бедняжки Инженю ваши прельщения и ваши уловки!

— Позвольте, сударь!

— Я понимаю, что вы сблизились с ней, поселившись в этом доме, а сегодня вечером, полагая, что меня не будет, что я, быть может, убит, проникли к ней!

— Сударь, позвольте! Вы судите обо мне недостойным образом!

— Увы, сударь, я человек опытный; мне известны все хитрости, ведь я сейчас пишу книгу, которая станет моим великим творением и имеет название «Разоблаченное человеческое сердце».

— Вы не знаете моего сердца, сударь, я полагаю, что могу вас в этом уверить.

— Тот, кто говорит о человеческом сердце, знает все сердца.

— Уверяю вас…

— Не уверяйте, ничто не поможет… Разве вы не поняли все, о чем я вам сказал?

— Разумеется, понял, но позвольте и мне высказаться.

— Зачем?

— Не годится справедливому человеку делать себя судьей и защитником собственного дела! Не годится романисту, так глубоко изображающему чувства, не понимать чувство другого! Позвольте мне сказать.

— Говорите, раз вы так настаиваете.

— Сударь, если ваша дочь питает ко мне хотя бы незначительную склонность, неужели вы хотите сделать ее несчастной? Я ничего не рассказываю вам о себе, однако я, может быть, стою того, чтобы мы поговорили об этом.

— Ах! — вскричал Ретиф, ухватившись за слово «стою» (этого он только и ждал). — Ах да, вы стоите… стоите… Но Бог знает, не за это я вас упрекаю! Вы стоите слишком дорого, скажем так.

— Умоляю вас, не надо иронии.

— Полно! Я говорю без иронии, милостивый государь! Вы знаете мои условия, мой ультиматум, как говорят в политике.

— Повторите его мне, — воскликнул опечаленный молодой человек.

— Рабочий и торговец будут теми единственными претендентами, кому я соглашусь отдать мою дочь.

— Но я же рабочий… — робко заметил Кристиан. Однако Ретиф, повысив голос, повторял:

— Это вы рабочий? Это вы торговец? Посмотрите на свои руки, сударь, и убедитесь сами!

С этими словами Ретиф, запахнув величественным жестом свой плохонький сюртук, поклонился молодому человеку с таким видом, который больше не допускал ни возражений, ни дальнейших реплик.

XXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПОДОЗРЕНИЯ РЕТИФА ПРИСКОРБНЫМ ОБРАЗОМ ПОДТВЕРЖДАЮТСЯ

Кристиан, кого демократ, потомок императора Пертинакса, почти выгнал из дома, снова прошел мимо столика, на который, в ту минуту когда ее отец и ее возлюбленный скрылись в соседней комнате, облокотилась опечаленная Инженю, дрожа от волнения и трепеща сердечком.