— Вы правы… Добрый обед всегда приносит облегчение, не правда ли?.. Даже горю!

— Увы!

— Даже добродетели!

Привыкший выслушивать от тестя всевозможные сентенции, Оже пропустил мимо ушей это многозначительное изречение.

Он тоже встал из-за стола и прошел к себе в комнату, чтобы надеть башмаки и сюртук, которые из бережливости снимал, приходя домой.

Тем временем Ретиф поспешил сжечь полученное письмо, и дым еще наполнял комнату, когда в нее вернулся Оже.

— Скажите-ка, что вы тут сожгли? — спросил Оже, глядя на Ретифа не столько с беспокойством, сколько с любопытством.

— Страницу из моего последнего сочинения, — ответил Ретиф.

— Зачем же уничтожать рукопись?

— Затем, что пассаж был несколько игривый, а после смерти моей несчастной дочери мое сердце не расположено радоваться, даже в моих книгах.

Оже достал носовой платок и на десерт немножко всплакнул.

Папаша Ретиф не стал задерживать зятя; вскоре Оже взял трость и отправился по своим делам.

Ретиф, притаившись у окна, смотрел, как он уходит; потом, когда зять скрылся из вида, тоже спустился вниз; однако, чтобы не вызывать подозрений, Ретиф задержался у нескольких соседних торговцев, которые каждый день расспрашивали его о том, как он поживает, или просили в двадцатый раз поведать о его несчастье.

Трудно даже представить, как сильно любят парижане уже известные истории.

Когда Ретиф предположил, что злодей Оже ушел достаточно далеко, он рискнул пойти дальше.

Но, подобно герою своего «Ночного наблюдателя», он не сворачивал за угол ни одной улицы, не удостоверившись, что Оже за ним не следит.

LXII. О ТОМ, ЧТО МОЖНО УВИДЕТЬ СКВОЗЬ ПРОСВЕРЛЕННУЮ В СТЕНЕ ДЫРКУ

По пути Ретиф позволил радости и надежде, которые принесло ему это письмо, излиться в размышлениях и жестах.

Иногда он останавливался, задумываясь над тем, не в ловушку ли хочет заманить его хитрый мошенник Оже.

В самом деле, почерк был незнакомый, в письме не было ни единого признака, который мог бы его успокоить; записку писала совершенно неизвестная Ретифу рука.

На горизонте знак ему подавала только надежда.

Этот знак внушал уверенность; если бы Ретифу сказали: «Твоя дочь находится на том берегу реки», он, как апостол, прошел бы по водам. И все-таки, когда он задумывался, все написанное в этом письме казалось ему почти невероятным!

Тем не менее он продолжал двигаться в сторону улицы Сент-Оноре; правда, он шел вперед, опасаясь горечи разочарования и боясь западни.

Однако, убедившись, что за ним никто не следует, Ретиф несколько успокоился; он дошел до места, указанного в письме.

Ему не пришлось искать дом: он узнал его по описанию и был осведомлен, где тот расположен.

В Париже Ретифу были известны все дома.

Наконец, он остановился перед воротами, постучал: его впустили в сад, и он назвал себя.

Через пять минут Ретиф, задыхаясь от радости и не в силах поверить в такое счастье, был в объятиях Инженю, спасенной Кристианом, как мы уже рассказывали, и вверенной заботам одного из самых искусных хирургов Парижа.

Горе, как уверяют люди, скрывать легче, нежели радость.

И нам придется судить о душевной силе Ретифа по той невозмутимости, какую он проявил, возвратившись из предместья Сент-Оноре на улицу Бернардинцев.

Ничто в его осанке и в его физиономии не выдавало тайну, какую он только что узнал.

Глаза старика, правда, немного припухли и слегка покраснели; но он так много плакал от горя за эту неделю, что было невозможно заподозрить, будто недавно пролитые им слезы были слезами радости.

Кстати, домой Ретиф вернулся раньше Оже; он расположился у себя в комнате и стал ждать. По дороге он купил крепкий бурав, которым просверлил дырку в стене своего алькова.

Эта дырка была проделана таким образом, что приходилась точно на цветок на обоях Оже.

Сквозь дырку, просверленную под углом, комната преступника просматривалась как на ладони.

Через это маленькое отверстие взгляд Ретифа мог видеть все — от пола до потолка.

Ретиф сразу проверил это на опыте: притворившись больным, он лег в постель, чтобы убедиться в эффективности своей новой затеи.

Он видел, как в комнату вошел, держа в руках свечу, Оже. В мимике этого лица, освещаемого красноватыми отблесками ярко горящего фитиля, было что-то жуткое, заставившее побледнеть старика, который лежал в постели.

Оже действительно не подозревал, что за ним следят, и вошел к себе с естественным выражением лица, то есть с презрительным безразличием дикого зверя; выглядел он безобразно.

Лицо у него поглупело, глаза потускнели; губы, судорожно сжатые в те минуты, когда он следил за собой, теперь обмякли. Отупелый вид, некрасивые отвислые губы, жестокий взгляд превращали физиономию Оже в отвратительную, гнусную маску.

Зверь быстро огляделся и, казалось, что-то вспомнил.

Предметом этого пробуждения памяти был Ретиф; лицо Оже осветилось, руки задергались, и ноги сами понесли его к двери.

Ретифа охватило неприятное ощущение от этого скорого появления у него зятя: он решил прикинуться спящим.

Дверь открылась; вошел Оже и тихо подкрался к кровати.

Ретиф услышал, как его обдало, если так можно выразиться, дыхание этого человека.

Ретиф боялся, как бы преступник, убедившись, что он спит, не задушил его.

Это, несомненно, была тяжелая минута, когда Ретиф ощутил свет и мысленным взором представил себе этого негодяя.

Однако сквозь его веки проникал и другой свет, не заметный со стороны.

Оже удалился на цыпочках, как и пришел.

Он вернулся в свою комнату, а Ретиф продолжал наблюдение.

Тут он заметил, что выражение лица его зятя полностью преобразилось.

Оже придвинул к входной двери большой сундук и стол, которыми обзавелся в последние дни.

Проверив, прочно ли заперт замок и не сможет ли чей-либо взгляд проникнуть в комнату, он наглухо задернул шторы на окне.

Для большей осторожности он завесил слишком прозрачные тюлевые шторы байковым одеялом с кровати, прикрепив его к карнизу.

«Что все это значит? — спрашивал себя Ретиф. — Неужели мы станем свидетелями какой-нибудь новой подлости этого мерзавца?»

Оже достал из кармана нож; его сверкающее лезвие, признаться, сильно напугало Ретифа.

Однако это лезвие не было призвано сыграть какую-нибудь страшную роль. Оно вонзилось в шов между двумя восьмигранными плитками паркета и разъединило их.

После этого Оже приподнял одну плитку, но тут же положил ее на место; потом, насторожившись и застыв в позе античного точильщика, поднял голову и прислушался.

Но, ничего не услышав и не увидев, он просунул в щель два пальца и выудил из-под пола золотую монету.

Сказочная эта добыча показалась Ретифу необыкновенным зрелищем.

«Вот оно что! — подумал он. — У преступника там тайник».

Опустив золотую монету в карман, Оже вставил плитку паркета на прежнее место, чтобы она находилась вровень с другими, потер пол подошвой башмака, снял с окна одеяло, которое опять положил на кровать, оттащил от двери стол и сундук.

Наконец он вынул из замка ключ, задул свечу и улегся спать.

Через полчаса Оже храпел так громко, что разбудил бы Ретифа, если бы тот мог уснуть после всего увиденного.

Но, как пишет г-н Делиль, Морфей рассеял свои маки вдали от алькова на улице Бернардинцев.

Полученное утром письмо, визит в предместье и это ночное видение — всего этого было вполне достаточно, чтобы не дать спать нашему славному Ретифу.

Он обдумал план действий с невозмутимостью человека, непреклонного в принятых решениях. Если бы Оже заметил, что за ним следят, как Ретиф обнаружил, что Оже следит за ним ночью, то это повергло бы мошенника в ужас и он тотчас подумал бы о бегстве или убийстве.

Но на следующее утро старик с нежной сердечностью встретился с зятем. Он дал убаюкать себя его лестью, выпил обжигающий кофе со сливками, который тот ему приготовил; Ретиф даже позавтракал с большим аппетитом, что привело в восторг превосходного сына.