— Но главное, надеюсь, вы объясните мне, почему вы возненавидели все, что любили?
— Да, все, что я потерял… Но если я расскажу вам об этом… Ну, зачем вам будет нужен мой рассказ?
— Чтобы я убедился, что сказанная вами сейчас фраза не простое сотрясение воздуха, вызванное движением вашего языка.
— Какая фраза?
— Та, что поразила меня больше всех остальных, сказанных вами за то время, что я имею удовольствие беседовать с вами: «Часто воображение писателя — это только его память».
— Вот оно что! Значит, вас поразили мои слова? — с довольной улыбкой спросил Марат. — Не в том ли дело, что фраза отлично построена, а? Да, она удалась… сказана на одном дыхании, она вышла такой же цельной, каким и сам я был перед тем, пока не стал тем человеком, кого вы видите перед собой.
И, встав из-за стола, он, шлепая домашними туфлями, подошел к письменному столу, написал поперек листа бумаги эту фразу и взял рукопись «Приключений молодого графа Потоцкого»; потом, вернувшись к гостю (Дантон уже сел в кресло и устроился в нем поудобнее, рискуя сломать его источенные червями ножки), спросил:
— Известно ли вам, что мне следовало бы сделать прежде всего?
— Бьюсь об заклад, — ответил Дантон, почти испугавшись, — что вы хотите прочесть эту огромную рукопись!
— Бейтесь! И вы выиграете.
— Черт возьми! — воскликнул Дантон. — Слушать роман о Польше!
— Кто вам это сказал?
— Я прочел название.
— Однако…
— Молодой Потоцкий, случайно, не вы ли?
— Как знать, — ответил Марат.
— А не зовут ли девушку, в которую вы были влюблены, Люсиль?
— Может быть.
— Не роман ли это в письмах, как «Новая Элоиза»? — осведомился Дантон, все больше страшась предстоявшего чтения.
Марат смутился: намек на роман Руссо показался ему обвинением в плагиате.
— В эпистолярном жанре автор уже не может быть оригинальным.
— Я вас не обвиняю, дорогой мой романист, и потому не принимайте этот упрек на свой счет! Я лишь прикидываю на глаз, сколько весит этот том, и нахожу, что он тяжеловат, если учесть то время, какое у нас с вами осталось, и говорю себе: у меня хватит терпения дождаться «Приключений молодого Потоцкого», но, чтобы узнать о приключениях Марата, я предпочел бы сразу отправиться в Варшаву или Краков… Кстати, вы там были?
— Нуда…
— Вы ведь были в Лондоне, в Эдинбурге? Если не ошибаюсь, вашу первую книгу вы напечатали в Англии?
— В Англии и даже по-английски… Это были «Цепи рабства»…
— Но это не все; разве вы не жили на севере?
— Жил, в Польше.
— Прекрасно! Я умоляю вас, не томите!.. Вчера, после вашей речи, я сказал вам: «Наверное, вы много страдали!» Вы пожали мне руку и ответили: «Приходите ко мне позавтракать…» Я пришел сюда не завтракать, а услышать то, что вы намеком обещали мне рассказать. Итак, я здесь и желаю знать прежнего человека: поднимите завесу, что скрывает его от меня!… За нынешнего я не беспокоюсь: Франция узнает его!
Марат поблагодарил Дантона скорее красноречивым, нежели признательным жестом: он один мог оценить все значение этого лестного высказывания и счесть в своей гордыне, что оно вовсе не преувеличение.
Дантон же, быть может, не позволил бы себе льстить Марату, если бы предвидел в восемьдесят восьмом году, кем станет его собеседник в девяносто третьем.
Лесть мощного и сильного мужчины стала для Марата приказом, поэтому он, подобно героям Гомера, приготовился к рассказу, и, чтобы дать памяти время подсказать ему первые главы и смягчить свой хриплый голос, допил из щербатой чашки остатки уже остывшего молока, которым пренебрег Дантон. Марат пил словно кошка или лисица, кося глазами в сторону, и было заметно, как при каждом глотке на его висках вздрагивают жилы.
Допив молоко, он вытер побелевшие губы тыльной стороной ладони и, пригладив смуглой, грязной рукой взъерошенные волосы, начал свой рассказ.
Дантон выбрал место в простенке между окнами, чтобы не упустить ни одного движения на лице рассказчика; однако Марат, либо потому, что разгадал это намерение, либо потому, что глаза ему резал свет, задернул шторы и приступил к своему повествованию в полумраке, где Дантон чувствовал себя гораздо хуже, чем при ярком свете.
Но, поскольку с этим необходимо было смириться, Дантон смежил глаза, но навострил уши, пытаясь слухом уловить то, чего он не мог увидеть.
XII. ГРАФ ОБИНЬСКИЙ
Как и Дантон, Марат на мгновение закрыл глаза, словно вглядывался в свою душу и прислушивался к собственному голосу, тихо нашептывавшему ему воспоминания юности.
Потом, резко вздернув голову, он заговорил: — Родился я в Невшателе, как вам, вероятно, известно, в тысяча семьсот сорок четвертом году. Мне было десять лет, когда мой прославленный соотечественник Руссо потряс литературный или, вернее, политический мир «Рассуждением о неравенстве». Мне исполнилось двадцать, когда высланный, гонимый Руссо вернулся на родину искать пристанища. Моя мать, чувствительная, пылкая, фанатичная поклонница философа, воспитала во мне безграничное восхищение метром и все свое рвение обратила на то, чтобы сделать меня великим человеком, подобным автору «Общественного договора»; в этом ей великолепно помогал мой отец, достойный пастор, человек ученый и трудолюбивый; он с ранних лет забил мою голову всей той премудростью, какую знал сам, поэтому в пять лет мне хотелось стать школьным учителем, в пятнадцать — профессором, в восемнадцать — писателем, в двадцать — гением-творцом!
Подобно Руссо, подобно большинству соотечественников, родину я покинул молодым, унося в голове довольно большой, но весьма неупорядоченный запас знаний, великую науку простых людей, добытую в наших горах; вместе с тем я уносил с собой скромность, бескорыстие, много задора и ту способность к труду, которой до меня, как я считал, не обладал никто.
Странствия свои я начал с Германии и Польши.
— Но почему вы отправились в Германию?
— Подобно любому искателю приключений, чтобы жить.
— И как вам там жилось?
— Совсем плохо, должен признаться.
— Понимаю, литература кормила вас плохо, не так ли?
— Если бы я посвятил себя только литературе, она вообще не смогла бы прокормить меня; но, помимо нее, в моем распоряжении были французский и английский, которыми я владею как родным языком.
— Да, помню, вы, действительно, рассказывали мне, что давали уроки французского шотландкам и опубликовали в Эдинбурге «Цепи рабства», будучи, вероятно, рабом тех, кто выбрал вас своим учителем.
Марат посмотрел на Дантона с таким изумлением, что заставил его почти покраснеть. Нет ничего более удручающего для человека, чем придуманный им каламбур, который плохо поняли.
— Мне, воистину, кажется, будто я слышу господина де Флориана или господина Бертена, — строгим тоном возразил Марат. — Вы преподнесли мне мадригал, дорогой мой, а мадригал, скажу я вам, совсем не к лицу Дантону!
— В таком случае, я умолкаю и с этой минуты буду только внимать вам, — ответил Дантон, — ибо у меня почти нет шансов вас прервать.
— Правильно, — согласился Марат. — Тем более в историях, которые я рассказываю, нет ничего мадригального, хотя я и сочиняю романы, в чем вы вскоре и убедитесь.
Итак, я возвращаюсь к моим урокам, что едва меня кормили, и к тому полуголодному занятию, что кормило меня и того меньше… Я имею в виду медицину.
Я решил уехать из Германии и добраться до Польши. Это случилось в тысяча семьсот семидесятом году: мне было двадцать шесть лет, я имел немного талеров в кошельке, много надежд в глубине сердца, а кроме всего этого — отличные рекомендательные письма… Тогда царствовал король Станислав — разумеется, Станислав Август, — он был ученый, просвещенный человек, но мне следовало бы сказать, что он им и остался до сих пор, ибо он еще здравствует, достойный король! Без сомнения, философия, наука и музы помогали ему сносить те унижения, которым подвергали его в то время Россия, Пруссия и Австрия.