Инженю рассмеялась в ответ.
Ведь в глубине сердца у нее таилось оружие, которое было сильнее всех соблазнов, — юная и подлинная любовь.
— Ты просто храбришься! — заметил смеющейся дочери Ретиф. — Но что придает тебе такую уверенность? С помощью какого талисмана ты надеешься победить и злобу, и порок, и власть, и дурную судьбу? Какими силами ты можешь отвергнуть любовь этого принца? Скажи!
— С помощью трех слов, отец.
— Каких?
— Я люблю другого.
— Хорошо! Тогда мы непобедимы! — воскликнул Ретиф де ла Бретон, разжимая кулак, в котором продолжал держать свинцовые литеры, и с радостью торопясь вставить эту фразу и этот эпизод в роман о своей жизни.
XXVI. ПРОСТОДУШИЕ ИНЖЕНЮ
Набирая фразу своей дочери то шрифтом цицеро, то антиквой, то боргесом, смотря по тому, какие буквы попадались под руку, Ретиф, делая оттиск, размышлял над ней.
Раздумье, которому предавался романист, очень успокаивало его насчет того активного участия, какое могла бы принять Инженю в замыслах Оже, но в то же время оно сильно беспокоило его в отношении сердечного состояния девушки. В самом деле, девушка, способная столь чистосердечно объявить «Я люблю другого», не может не обладать некоей решительностью, с какой каждый отец семейства должен считаться.
Вследствие этого Ретиф постепенно замедлил свою работу и, сжав губы, жестикулировал правой рукой, изредка произнося: «Гм-гм!»; он решил выяснить, как ему быть с любовью Инженю и с человеком, что был предметом этой любви.
Потому он снова пришел к дочери; она в глубокой задумчивости сидела у окна, обрывая серебристые листья ломоноса, стебель которого дрожал за окном под первым легким ветерком осени.
Ретиф пододвинул стул и сел рядом с Инженю, заранее вооружившись для предстоящей беседы с ней всеми средствами своей дипломатии.
— Душа моя, — обратился он к ней (так Ретиф называл дочь), — значит, ты понимаешь, что такое любовь, поскольку сию минуту сказала мне, что любишь другого?
Инженю устремила на романиста большие голубые глаза, потом с улыбкой ответила:
— Думаю, что да, отец.
— Но откуда ты знаешь о любви? Кто мог тебя этому научить?
— Во-первых, отец, вы забываете, что сами очень часто читали мне отрывки из ваших книг.
— Ну и что?
— А то, что в ваших книгах всегда есть любовь.
— Это верно, — согласился Ретиф, — но я выбираю лучшие отрывки, чтобы читать тебе.
— Лучшие? — спросила Инженю.
— То есть самые невинные, — пояснил Ретиф.
— Разве любовь не всегда бывает невинной? — заметила Инженю с очаровательной наивностью, в которой не было ничего притворного.
— Прелестно! Прелестно! — воскликнул Ретиф. — Постой, дочь моя, я запишу эту фразу: она ведь служит соответствием твоей фразы «Я люблю другого» и вносит в нее поправку.
И, подняв с пола обрывок бумаги, он карандашом записал на нем фразу Инженю; эта бумажка прибавилась к сотням подобного рода заметок, хранящихся в его просторном кармане, откуда Ретиф извлекал их по мере надобности.
Инженю тем временем по-прежнему пребывала в задумчивости.
— Ты сказала: «Во-первых, отец», — продолжал Ретиф. — Следовательно, есть и «во-вторых»?
— Я не совсем вас понимаю.
— Я хочу сказать, что ты узнала о существовании любви не только из моих книг.
Инженю улыбалась, но хранила молчание.
— Пусть так! — сказал Ретиф. — Где и каким образом ты убедилась, что любишь?
— Я не знала, люблю ли я, отец, но, встретившись с человеком, который мне не понравился, сразу догадалась, что мое сердце принадлежит другому.
— А ты встретилась с человеком, не понравившимся тебе?
— Да, отец.
— Когда?
— В вечер перестрелки.
— И кто это был?
— Красивый молодой мужчина.
— Каких лет?
— Лет двадцати шести-двадцати семи.
— Ну ты же мне об этом не рассказывала, дитя мое! — воскликнул Ретиф,
— Конечно, рассказывала, отец; по-моему, я говорила вам, что, потеряв вас и заблудившись на перекрестках, я, дрожа от страха, приняла руку незнакомца, проводившего меня до дома.
— Увы! Увы! Как много красивых молодых людей вмешивается в наши домашние дела, бедная моя Инженю!
— Я в этом не виновата, отец, — простодушно возразила девушка.
— Да, конечно, дитя мое, это не твоя вина… Ты говоришь это был красивый мужчина лет двадцати шести-двадцати семи? Щегольски одетый?
— Очень щегольски, отец.
— Это он! У него красивые глаза, он высокий, худой… И у него чуть отвисшая нижняя губа?
— Не могу вам этого сказать.
— Постарайся вспомнить.
— По-моему, да.
— Это принц!
— Ах, возможно! — воскликнула Инженю.
— Почему возможно?
— Потому что он, успокаивая меня, — я боялась человека, который шел за нами, — сказал: «Не пугайтесь, это мой человек!»
— Всюду козни! Ловушки! — вскричал Ретиф. — Горе мне! В моем доме нет больше покоя… О сильные мира сего, о народ, о свобода!.. Ну, хорошо, теперь, когда ты мне сказала о том, кто тебе не нравится, скажи мне о том, кто тебе нравится.
— Но вы прекрасно знаете того, кого я люблю, отец.
— Неважно, назови мне еще раз его имя.
— Это господин Кристиан.
— Я в этом не сомневался, — пробормотал Ретиф и склонил голову на грудь.
Несчастный романист, в самом деле, оказался в большом затруднении, не зная, как сделать так, чтобы едва зародившийся роман дочери пошел по тому пути, на который Ретиф желал его направить.
Он снова попал в то положение, в каком оказался на набережной, когда молодой человек упал на землю, то есть когда никак не мог решить, рассказать или нет Инженю о том несчастье, что случилось с ее возлюбленным.
Дурное чувство взяло верх, как почти всегда бывает у мужчины, когда он задумывается: Ретиф, подобно всем отцам, слегка ревновал дочь; он обходился с ней как с героиней, созданной собственным воображением; он не хотел, чтобы его дочь, которой он дал имя Инженю, перестала быть воплощением простодушия, ибо это разрушило бы его драматические литературные комбинации и испортило бы тот образец, над которым он каждый день работал, создавая своим пером этакие головки Грёза.
Он предпочел ни о чем не говорить. Признаться, что Кристиан ранен, означало усилить интерес, а следовательно, и любовь, что питала к юноше Инженю; наоборот, оставить Инженю в неведении означало заронить в ее сердце сомнения.
— Увы, господин Кристиан… — начал он.
— В чем дело? — спросила девушка с той осторожной сухостью, которая предвещала в будущем, лет через пятнадцать, тридцатилетнюю жену, непоколебимо преданную добродетели. — Что вы имеете против господина Кристиана?
— То, что он лжец, — продолжал Ретиф.
— Он?
— То, что этот мужчина, подобно всем прочим, стремится соблазнить тебя.
— Почему вы так говорите?
— Потому, что господин Кристиан уверял тебя, будто он рабочий, не правда ли?
— Да.
— Никакой он не рабочий.
— Я это знаю.
— Как!? Ты знаешь?
— Да, это легко понять.
— И ты поняла?
— Сразу же… И что из этого следует?
Эти с такой горечью сказанные слова задели Ретифа.
— Как что следует? — спросил он.
— Конечно, что из этого следует? — с той же твердостью повторила Инженю.
— Следует то, — ответил романист, — что мы подумаем, сможет ли мадемуазель Инженю Ретиф де ла Бретон, отказывающая в любви принцу, принять любовь негодяя-пажа.
— Пажа! — воскликнула Инженю с оттенком испуга в голосе, что не ускользнуло от Ретифа.
— Пажа принца, только и всего! — повторил Ретиф, удачно усиливая то впечатление, что ему удалось произвести на дочь; это было заметно по бледности Инженю, ведь о господах пажах на всем пространстве французского королевства шла дурная слава.
Если бы Инженю стояла, она, конечно, упала бы; но девушка сидела и, потупив голову, лишь повторила:
— Паж!
— Паж господина графа д'Артуа, — прибавил Ретиф, — то есть слуга развратника!