Кроме глаз и ушей, у стен Пале-Рояля был язык, и язык этот, устами Сен-Симона и герцога де Ришелье, поведал о многих причудах обитателей дворца.

Двадцать пятого декабря 1723 года регент, сидя рядом с г-жой де Фалари, почувствовал какую-то тяжесть во лбу и, склонив голову на плечо маленького черного ворона — так называл он свою любовницу, — испустил вздох и умер.

Его врач Ширак накануне настойчиво просил, чтобы регенту сделали кровопускание; но тот отложил это на следующий день: человек предполагает, а Бог располагает.

Хотя и поглощенный весьма необычными удовольствиями регент, будучи, в конце концов, художником, повелел своему архитектору Оппенору построить великолепный зал, ставший входом на возведенную Мансаром галерею; оба эти сооружения простирались до улицы Ришелье, но потом уступили место зданию Французского театра.

Луи, набожный сын развратного отца, тот Луи, который прикажет сжечь стоящие триста тысяч франков картины Альбани и Тициана, потому что на них изображались обнаженные тела, велел перепланировать сад Пале-Рояля, сохранив только большую аллею кардинала; маленькая густая роща, милая сорокопутам, была вырублена; появились две прекрасные лужайки, обсаженные шарообразно подстриженными вязами, — они окружали большой водоем, размещенный в центре полукруглой площадки и украшенный решетками и статуями; кроме того, за этой полукруглой площадкой посадили в шахматном порядке липы: прилегая к главной аллее, они образовывали свод, непроницаемый для солнечных лучей.

Четвертого февраля 1752 года Луи Орлеанский умер в аббатстве Святой Женевьевы, где он жил в течение десяти лет: казалось, благочестивый сын удалился туда замаливать грехи отца. «Этот счастливец оставляет много несчастных!» — сказала Мария Лещинская, другая святая, узнав о преждевременной кончине этого странного принца, завещавшего свое тело Королевской хирургической школе, чтобы оно послужило обучению студентов.

Ему наследовал Луи Филипп Орлеанский, известный лишь тем, что он был женат первым браком на сестре принца де Конти, а вторым — на Шарлотте Жанне Беро де ла Э де Риу, вдове маркиза де Монтесона.

Кроме того, он был отцом, — ведь мы не признаем кощунственного отказа сына от отца! — он был отцом знаменитого герцога Шартрского, известного под именем Филиппа Эгалите.

Надгробное слово Луи Филиппу Орлеанскому произнес аббат Мори; оно было столь необычно, что король запретил его печатать.

По прошествии нескольких лет герцог Орлеанский, удаляясь то в свое поместье в Баньоле, то в свой замок в Виллер-Котре, передал Пале-Рояль в пользование и даже в собственность сыну, которому и пришла мысль превратить дворец кардинала-герцога в огромный базар.

Требовалось разрешение короля, и 13 августа 1784 года король предоставил его в виде жалованной грамоты, которая дала возможность господину герцогу Шартрскому причислить к своей собственности земли и строения Пале-Рояля, выходящие на улицу Добрых Ребят, улицу Нёв-де-Пти-Шан и улицу Ришелье. note 2

Сколь бы ни был далек от жизни старый герцог, он содрогнулся, узнав, что сын его намеревается стать спекулятором. Наверное, ему попалась на глаза карикатура, которая появилась в то время: она представляла герцога Шартрского в виде старьевщика, ищущего то ли лоскутья земли, то ли нанимателей, — да простят мне этот каламбур, клянусь Небом, я в нем не повинен! Старый герцог сделал сыну строгое внушение, но тот отверг обвинения отца.

— Поостерегитесь, сын мой, — сказал старый вельможа, — общественное мнение будет против вас.

— Полноте! — возразил герцог Шартрский. — Все общественное мнение я отдам за одно экю!

Потом, спохватившись, он прибавил:

— Разумеется, за большое!

В то время были экю двух достоинств — малые и большие: малое стоило три ливра, большое — шесть ливров.

Герцог Шартрский и его архитектор Луи решили, что Пале-Рояль изменит не только свой вид, но и свое предназначение.

Старый герцог Орлеанский умер спустя год после этого решения, когда уже начались работы по перестройке дворца: казалось, внук Генриха IV, чтобы не видеть всего происходящего, укрылся под могильной плитой.

Отныне устремления нового герцога Орлеанского больше не встречали никаких помех, кроме разве общественного мнения, которым угрожал ему отец.

Первыми противниками стали владельцы окружавших Пале-Рояль домов, окна которых выходили в чудесный парк: они затеяли против герцога Орлеанского судебный процесс, но проиграли и, замурованные в своих особняках новыми строениями, вынуждены были либо продавать их за бесценок, либо ютиться в темных сырых углах.

Другими противниками стали любители прогулок. Каждый человек, кто хотя бы десяток раз гулял в общественном саду, считает его своей собственностью и полагает, что имеет право протестовать против любых изменений, какие там намерены произвести; но в данном случае изменения были огромные: один за другим срубили все великолепные каштаны, посаженные кардиналом! Больше нельзя было отдохнуть после обеда под их листвой, вести беседы под их сенью; от парка осталась лишь высаженная в шахматном порядке липовая рощица, а посреди нее — знаменитое Краковское дерево.

Скажем, что представляло собой это прославленное Краковское дерево: когда его срубили в 1788 году, это чуть было не породило бунт, не менее серьезный, чем тот, что вызвало уничтожение деревьев Свободы в 1850 году.

II. КРАКОВСКОЕ ДЕРЕВО

Краковское дерево, по словам одних, было липой, по словам других — каштаном; знатоки старины придерживаются различных мнений по этому важному вопросу, который мы не будем пытаться решать.

Во всяком случае, это было более высокое, густое, дарующее больше тени и свежести дерево, чем все окружавшие его деревья. В 1772 году, во время первого раздела Польши, именно под этим деревом собирались на открытом воздухе охотники до новостей и модные политики. Обычно в центре группы, дискутировавшей о жизни и смерти этой благородной жертвы, распятой на кресте Фридрихом и Екатериной и преданной Людовиком XV, находился аббат, который, имея сношения с Краковом, был распространителем всех слухов, доходящих до Франции с Севера, а поскольку аббат, помимо всего прочего, был, кажется, большим стратегом, то в любое время и по любому поводу он рассуждал о маневрах некоей тридцатитысячной армии, марши и контрмарши которой вызывали восхищение слушателей.

Вследствие этого аббата-стратега прозвали Аббат-Тридцать тысяч солдат, а дерево, под которым он проводил свои искусные маневры, — Краковским деревом.

Наверное, поэтому новости, сообщаемые им с той же легкостью, с какой он управлял своей армией, — новости эти иногда были такими же выдуманными, как и само это войско, — способствовали тому, что это дерево прославилось под его почти столь же гасконским, сколь и польским названием.

Как бы там ни было, Краковское дерево, уцелевшее после всех изменений, произведенных герцогом Орлеанским в Пале-Рояле, продолжало оставаться центром сборищ, не менее многолюдных в 1788 году, чем в 1772, — правда, под его сенью теперь уже интересовались не Польшей, а Францией.

Да и внешний вид людей изменился почти столь же сильно, как и сами эти места.

Эту перемену в облике Пале-Рояля произвели главным образом цирк и Татарский стан, построенные по велению герцога Орлеанского, который жаждал извлечь прибыль из своего земельного владения: цирк был сооружен в центре сада, а Татарский стан — в той стороне, что замыкала двор (сегодня это место занимает Орлеанская галерея).

Прежде всего расскажем, как выглядел этот цирк, куда в нужный момент мы будем вынуждены ввести наших читателей.

Это была постройка, представлявшая собой вытянутый параллелограмм; вытягиваясь, она пожрала две прелестные лужайки Луи Благочестивого; еще до того как она была завершена, там уже находился читальный зал (подобное заведение в те времена было совершенной новинкой), владелец которого, некий Жирарден, снискал благодаря своей выдумке известность, полагающуюся каждому новатору; потом там располагался клуб, именовавшийся Социальным и ставший местом встречи всех филантропов, реформаторов и негрофилов; наконец, ее заняла труппа бродячих акробатов, дававших дважды в день, словно во времена Феспида, представления на импровизированных подмостках.

вернуться

Note2

Причисление к своей собственности участка земли означало передачу его в вечное пользование с выплатой ежегодного поземельного оброка, но без права выкупа. (Примеч. автора.)