От страха я потерял сознание…

Когда я пришел в себя — произошло это быстро, — то услышал, как они, окружив меня, что-то обсуждают.

Вопросы и объяснения следовали одни за другими.

«А этот кто? Он мертв?» — «Нет, вероятно, только ранен… Это не человек короля… Кто-нибудь знает его?» — «Я не знаю…» — «И я… Никто не знает!.. Значит, это чужак, возможно, один из убийц короля; наверное, тот, кого ранил храбрый гайдук. Он еще дышит?» — «Да… нет… да, дышит…» — «Ну, что ж, прикончим его! Изрубим в куски!»

И они приготовились исполнить обещанное. Один из офицеров занес саблю. «Sta! note 27» — закричал я. В эти несколько секунд у меня мелькнула мысль: рана, избороздившая мою спину и обнажившая кости, была вся похожа на след от каретного колеса. «Я не убийца, — продолжал я, по-прежнему говоря на латыни. — Я бедный студент. Похитители короля окружили меня, повалили на землю, топтали ногами, а карета его августейшего величества оказала мне честь, проехав по мне».

В конечном счете это было возможно; поэтому этой выдумки оказалось достаточно, чтобы дать мне передышку.

«Господа, все, что говорит этот человек, неправдоподобно, — снова заговорил один из офицеров, — и я настаиваю, что мы имеем дело с одним из убийц короля; но тем лучше, если это так: Провидение пока сохранило ему жизнь, и он, кажется, ранен не смертельно; не будем его убивать, он все скажет, а если будет молчать, мы найдем способ развязать ему язык; таким образом мы узнаем творцов этого гнусного заговора».

Предложение имело необычайный успех; теперь, когда я был у них в руках, они рассчитывали получить от меня сведения о заговоре и никто больше не считал себя обязанным идти дальше. «Во дворец!» — крикнул кто-то. «Во дворец!» — хором ответили все остальные.

И они, взяв за руки и за ноги, потащили меня, но не из жалости, а скорее потому, что, вероятно, опасались, как бы я не сбежал, если встану на ноги.

Через пять минут я торжественно вступил во дворец, сопровождаемый пятью сотнями людей, которые, несмотря на поздний час, жаждали знать, кто этот бандит, поднявший на ноги весь город. Что вы думаете об этом, Дантон? Ну, разве это не приключение? Послушаем-ка ваше мнение.

— Право же, я признаю, что вы развернули передо мной дивный набор обстоятельств! Вы отмечены судьбой, мой дорогой господин Марат… Но, умоляю вас, продолжайте; не знаю, насколько занимательны приключения молодого Потоцкого, но уверен, что они интересуют меня бесконечно.

— Я в этом, черт возьми, не сомневаюсь! — воскликнул Марат. — Если бы это было иначе, я в качестве героя приключения заявляю: будь вы слишком придирчивы, я отказался бы удовлетворить ваше любопытство.

XVII. КАКИМ ОБРАЗОМ ПОСЛЕ ЗНАКОМСТВА С ОФИЦЕРАМИ ПОЛЬСКОГО КОРОЛЯ МАРАТ ПОЗНАКОМИЛСЯ С ТЮРЕМЩИКАМИ ИМПЕРАТРИЦЫ РОССИИ

— По-моему, я уже вам сказал, — продолжал Марат, — что Станислав простил главаря заговорщиков, умолявшего его о прощении.

— И полагаю, что король поступил правильно, — подхватил Дантон, — ведь, если бы он не простил этого человека, отчаяние попасть в опалу толкнуло бы главаря заговорщиков на то, чтобы окончательно раскроить августейшую голову Станислава, уже раненного.

— Признаться, вы правы, — согласился Марат, — и вынуждаете меня по-новому взглянуть на милосердие его величества… Главаря все-таки простили; что касается других вожаков заговора, то позднее я узнал, что их захватили русские и обезглавили, но сделано это было без суда, спешно, вероятно, из опасения, как бы они не стали слишком откровенно распространяться о намерениях ее величества Екатерины Второй в отношении ее друга и вассала, короля Польши.

Меня продолжали допрашивать; поскольку я повторял свои первые слова, меня считали упрямым; наконец вследствие этого упорства мои судьи, люди весьма проницательные, убедились, что я, конечно, не один из главарей заговора, а просто мелкая сошка.

— И вы не возражали? — спросил Дантон.

— Я нахожу, что вы еще и шутник! А вы сами как бы поступили? Но чтобы возражать, дорогой мой, мне необходимо было сказать, кто я такой; мне потребовалось бы освежить память господина графа Обиньского и мадемуазель Обиньской. Станислав, простивший главаря заговора, мог бы проявить милосердие к мелкому заговорщику вроде меня, что было шансом; но разве мог быть милосердным господин граф Обиньский? Разве могла быть милосердной мадемуазель Обиньская? Ни за что!

И доказательством тому, что я был сто раз прав, не назвав себя, стал приговор: меня отправили пожизненно на строительство укреплений в Каменец — большего наказания августейший монарх не потребовал.

— Значит, вы были спасены?

— Это значит, что меня сослали на каторгу! Если вы называете это спасением, пусть будет по-вашему — я был спасен, не спорю. Я отправился к месту моего назначения; к несчастью или к счастью, едва я приехал в Каменец, там объявилась чума, будто, похоже, она меня только и ждала! Я почти вылечился от ударов кнутом или, если вам будет угодно, от колеса королевской кареты; надзор был слабый; я нашел возможность бежать к ее величеству императрице Российской и… сбежал!

Россия, после того как я наслушался рассказов о ее чудесах, уже давно стала моим эльдорадо, и, если бы меня не задержали в Польше привлекательные предложения графа Обиньского, я намеревался прежде всего отправиться в царство Северной Семирамиды, как называл Екатерину автор «Генриады».

Там в почете ученые, говорил я самому себе: господин Дидро каждый день принимает любезности императрицы, господин де Лагарп состоит с ней в переписке, господину Вольтеру стоит лишь выразить желание, как она посылает ему бриллианты и целые библиотеки книг; ну а я, человек скромный, удовольствовался бы небольшим пенсионом в восемнадцать сотен ливров.

Вы знаете, что восемнадцать — мое число.

— Но получили ли вы ваш пенсион? — спросил Дантон.

— Сейчас узнаете… Едва ступив на русскую территорию, я был арестован как шпион.

— Вот как! — вскричал Дантон. — Но на этот раз, надеюсь, вы назвали себя?

— Конечно, черт бы меня побрал! Так как я знал, что похищение короля было подстроено русским правительством, но совершенно не ведал о том, что сорока двум польским заговорщикам отрубили головы, я в мельчайших подробностях рассказал, что имел честь принимать участие в похищении короля Станислава. Не может быть сомнений, убеждал я себя, чтобы после такого рассказа русские власти не воздвигли мне триумфальные арки при въезде в Петербург.

— Это был мощный довод! — громко рассмеялся Дантон. — Ладно! Я предвижу, что последовало за этим: вас, наверное, арестовали и отправили в тюрьму?

— Совершенно верно! Допрашивавший меня офицер был вице-губернатором губернии; он навострил уши при имени Станислава, искоса на меня посмотрел и, поскольку в то время в России поляков боялись как чумы, а чумы — как поляков, немедленно отправил меня в крепость, название которой он произнес еле слышно, чтобы я даже не знал, куда он меня препровождал; крепость была расположена посередине не помню какой реки.

— Полноте! — воскликнул Дантон. — Разве такое возможно?

— Это невероятно, я понимаю, — продолжал Марат, — но, тем не менее, это правда; вы знаете, на этот счет есть один стих Буало… Потом мне приходило в голову, что та река была Двина, а крепость — Динабург; но я не осмелюсь это утверждать. К примеру, я могу лишь уверить вас, что там меня бросили в подземелье, находившееся почти на уровне воды; так же как чума, которая ждала только моего появления в Каменце, чтобы нанести мне визит, река ждала только моего появления в подземелье, чтобы выйти из берегов. Поэтому мою темницу начало затоплять: за неделю вода поднялась с двух дюймов до трех футов.

— Бедный Марат! — вздохнул Дантон, начавший понимать, что о самых страшных муках собеседника он еще не знает.

— Плохо зарубцевавшаяся рана на спине, — продолжал Марат, не обращая внимания на сочувствие Дантона, — от сырости снова открылась; мои ноги коченели в этой постоянной ванне и из стройных, какими они были, стали кривыми; плечи, некогда прямые, согнулись от острой боли. В этой пещере мои глаза угасли, зубы выпали, мой нос, в очертании которого было некое орлиное благородство, скривился, а все кости моего тела последовали его примеру! В этой пещере я превратился в мертвенно-бледного, мерзкого урода; там я привык к темноте и мои пугливые глаза стали бояться дневного света, однако с тех пор я полюбил подземелья, правда, если их не очень заливает водой, ибо в них я непрестанно проклинал людей и Бога, но Бог не испепелил меня молнией, а люди не прокололи мне язык, как повелевал поступать с богохульниками святой король Людовик Девятый; я люблю подземелья еще и потому, что из темницы я вышел убежденным в собственном превосходстве над людьми и Богом!

вернуться

Note27

«Стойте!» (лат.)