— В конце концов, поскольку нельзя вечно рожать детей, — заметил Ревельон, — и, кстати, между нами говоря, вы уже не в том возрасте, чтобы пренебрегать другими занятиями, что вы сейчас поделываете, мой дорогой «Ночной наблюдатель»?

Под этим названием Ретиф тогда публиковал некое подобие дневника, дополняющего «Картины Парижа» Мерсье; два друга поделили между собой часовой циферблат: Мерсье выбрал себе день, а Ретиф де ла Бретон — ночь.

— Что поделываю? — переспросил Ретиф, откинувшись на спинку стула.

— Да.

— Составляю план книги, способной просто-напросто взбудоражить Париж.

— Ха-ха! — громко рассмеялся Ревельон. — Взбудоражить Париж?! Это дело нелегкое!

— А вот и нет, мой дорогой друг, — возразил Ретиф де ла Бретон с тем провидческим даром, что присущ только поэтам, — может быть, это легче, нежели вы думаете…

— Но как быть с солдатами французской гвардии? С городской стражей? С немецкими полками? С гвардейцами короля? С господином де Бироном и господином де Безанвалем? Послушайте, мой дорогой Ретиф, послушайте меня: не будоражьте Париж.

То ли из осторожности, то ли из презрения автор «Порнографа» ничего не ответил на этот призыв, но, давая ответ на ранее заданный Ревельоном вопрос, продолжал:

— Только что вы спрашивали меня, почему мы во Франции с каждым днем утрачиваем наш патриотизм?

— Ну, конечно! — воскликнул Ревельон. — Пожалуйста, объясните мне.

— Дело в том, что француз всегда гордился своими правителями, — ответил Ретиф, — в них он вкладывал свою гордость и свою веру. Так было с того дня, когда француз поднял на щит Фарамонда. Француз был велик с Карлом Великим, с Гуго Капетом, с Людовиком Святым, он был велик с Филиппом Августом, Франциском Первым, Генрихом Четвертым, Людовиком Четырнадцатым! Правда, от Фарамонда до Людовика Шестнадцатого большая дистанция, господин Ревельон.

— Однако этот бедный Людовик Шестнадцатый — порядочный человек, — с улыбкой заметил торговец обоями.

Ретиф так сильно пожал плечами, что его сюртук едва не лопнул по швам.

— Порядочный человек! Порядочный человек! — проворчал он. — Вы прекрасно понимаете, что сами ответили на вопрос, который поставили передо мной. Если французы говорят о своем правителе, что он великий человек, они проявляют патриотизм; если они называют его порядочным человеком, они уже не патриоты.

— Чертов Ретиф! — воскликнул обойщик, хохоча во все горло. — Вечно он найдет словечко, чтобы пошутить!

Ревельон ошибался: Ретиф вовсе не шутил и говорил он это вовсе не для того, чтобы развеселить кого-либо.

Поэтому он, помрачнев и нахмурив брови, продолжал:

— Но если я не стану говорить о том, кого называют королем, и перейду к второстепенным правителям, скажите-ка мне, неужели вы будете относиться к ним с уважением?

— Ну, если уж вы заговорили об этом, дорогой господин Ретиф, то вы чертовски правы! — согласился Ревельон.

— Ответьте мне, кем был д'Эгийон?

— О, с д'Эгийоном покончило правосудие.

— А Мопу?

— Ха-ха-ха!

— Вы смеетесь?

— Право же, да.

— Отлично! Эти смехотворные министры — орлы по сравнению с бриенами и ламуаньонами.

— Ха-ха! Вы правы! Но вы знаете, что их отправляют в отставку и господин Неккер возвращается к делам.

— Мы очутились между Сциллой и Харибдой, господин Ревельон! Между Сциллой и Харибдой.

— Да, верно, между двумя ненасытными утробами с песьими головами, — согласился почтенный фабрикант, показав на одно из живописных панно, где были изображены вместе со всеми украшавшими их атрибутами Харибда, похититель быков, и Сцилла, соперница Цирцеи.

Потом, вернувшись к высказанной Ретифом мысли, он, потянувшись, сказал:

— Все-таки верно, что во Франции больше не существует патриотизма с тех пор, как мы имеем нынешних правителей… Скажите на милость, ведь я никогда раньше над этим не задумывался.

— Вас это удивляет? — спросил Ретиф, довольный и собой, и понятливостью Ревельона.

— Конечно! Даже очень!

— Но, мой дорогой друг, это произведенное на вас впечатление…

— Оно велико, — перебил его обойщик, — поистине, очень велико.

— Пусть так… Оно ведь не только историческое или нравственное?

— Нет! Нет!

— Значит, оно личное?

— Да, признаться, это так!

— В чем же оно касается вас? Объясните.

— В том, что меня предполагают сделать выборщиком от Парижа. Если меня назначат…

Ревельон почесал ухо.

— И что будет, если вас назначат? — поинтересовался Ретиф.

— Так вот, если меня назначат, мне придется говорить, написать речь, изложить свое кредо; гибель национального духа во Франции — прекрасная тема для выступления, и ваши соображения о том, как его восстановить, мне бесконечно понравились, так что я ими воспользуюсь.

— Ох, черт! — вздохнул Ретиф.

— Что с вами, дорогой мой друг?

— Ничего, ничего.

— Но нет, вы вздохнули.

— Ничего, повторяю; ну разве что одна мелочь.

— И все-таки?

— Мне придется отказаться от этих соображений и найти новую тему.

— Тему чего? — спросил Ревельон.

— Брошюры.

— Вот как!

— Да, я обдумал брошюру по этому поводу, и, как я уже вам говорил, вынашиваю доводы, способные взбудоражить Париж; но раз вы берете именно эту тему…

— То что?

— Ничего, буду искать другую.

— Не надо, — запротестовал Ревельон, — я вовсе не намерен причинять вам вред!

— Полноте! Это пустяки! — воскликнул Ретиф, запахивая полу сюртука. — Я и написал-то всего пару листков.

— Постойте! Постойте! Черт возьми, может быть, найдется возможность… — почесывая в затылке, воскликнул обойщик.

— Какая возможность, дорогой господин Ревельон?

— Если бы вы пожелали…

Ревельон замолчал, многозначительно глядя на Ретифа де ла Бретона.

— Если бы я пожелал? — повторил Ретиф.

— Если бы вы захотели, ваш труд не был бы потерян, и это тем лучше, что он будет выгоден для меня.

— Вот что! — воскликнул Ретиф, который все прекрасно понимал, но прикидывался недогадливым. — Объясните же мне вашу мысль, дорогой друг.

— Так вот, вы сделаете эту брошюру, — сказал Ревельон, опустив рукав своего прекрасного костюма на грязный рукав сюртука Ретифа, — и она будет столь же замечательной, как все, что вы пишете…

— Благодарю, — склонил голову Ретиф.

— К тому же она несколько пополнит ваш скудный кошелек, — хихикнув, продолжил фабрикант.

Ретиф поднял голову.

— Конечно, она ничего не прибавит к вашей славе — это невозможно! Ретиф снова поклонился и сказал:

— Вы правы. Но брошюра доставит удовольствие моему другу Мерсье, а я очень хочу ему понравиться, ведь он пишет такие прелестные статьи обо мне в своих «Картинах Парижа».

— В конце концов, дорогой господин Ретиф, — продолжал свои уговоры Ревельон, становясь все более ласковым, — вы наверстаете упущенное, тогда как я…

— Что вы?

— Не смогу легко найти такую тему, чтобы обратиться к моим избирателям.

— О да, это верно, — согласился Ретиф.

— Поэтому я предлагаю вам… — продолжал Ревельон. Ретиф насторожился.

— … подготовить брошюру так, словно вы писали бы ее от своего имени, то есть сделать набросок, и, когда он будет готов, уступить его мне; я просто заменю публику, которая будет ее читать, и — право слово! — скуплю весь тираж, избавляя вас от типографских расходов! Подходит ли вам это? — прибавил Ревельон, улыбаясь своей самой очаровательной улыбкой.

— Есть одна трудность, — сказал Ретиф.

— Неужели?

— Вы не знаете, как я творю.

— Не знаю. Разве вы, дорогой господин Ретиф, творите иначе, чем другие писатели? Творите совсем по-другому, нежели творили господин Руссо, господин Вольтер, и не так, как творят господин д'Аламбер или господин Дидро?

— Боже мой, конечно!

— Так как же вы творите?

— Я творю вручную, то есть я одновременно и поэт, и наборщик, и печатник; вместо пера я беру верстатку, вместо того чтобы писать буквы, образующие слова, и строчки рукописи, я сразу же пользуюсь типографскими литерами — короче говоря, я сочиняю, печатая, и поэтому печать мне ничего не стоит, поскольку я сам печатник; таким образом моя мысль сразу же отливается в свинец… Это как в притче о Минерве, вышедшей в полном облачении из головы Юпитера.