Кристиан волновался не меньше, и его сердце билось так же учащенно, как и у той, которую он любил.
— Прощайте, мадемуазель, прощайте! — воскликнул он. — Ведь господин ваш отец — самый жестокий и самый неуступчивый из людей!
Инженю поднялась так стремительно, как будто ее заставила встать скрытая в ней пружина, и устремила на отца живые, ясные глаза, в которых, хотя и не выражался вызов, все же светился самый решительный протест.
Ретиф повел плечами, словно желая стряхнуть обрушившуюся на него беду, вывел Кристиана на лестничную площадку, вежливо ему откланялся и закрыл за молодым человеком дверь не только на ключ, но и на все задвижки.
Вернувшись в комнату, он застал Инженю на том же месте, где и оставил: выпрямившись, она стояла неподвижно перед подсвечником и молчала.
Ретифу явно было не по себе: тяжело отцу причинять дочери неприятности, но гораздо труднее отречься от своих предрассудков.
— Ты на меня сердишься? — после недолгого молчания спросил он.
— Нет, — ответила Инженю. — У меня нет на это права.
— Почему у тебя нет на это права?
— Разве вы не мой отец?
Инженю произнесла эти слова почти горестным тоном и сопроводила их почти иронической улыбкой.
Ретиф вздрогнул: впервые Инженю говорила с ним подобным тоном и так улыбалась.
Он подошел к окну, открыл его и увидел, как молодой человек вышел на улицу, а затем, опустив голову, медленно закрыл за собой наружную дверь.
Каждое движение Кристиана свидетельствовало о сильнейшем отчаянии.
На миг Ретифу пришла мысль, что он ошибся и что молодой человек, которому он отказал в руке дочери, действительно рабочий; но он снова подумал о его изысканной речи, о его белых руках, о том духе аристократизма, который источала вся его особа. Такой возлюбленный не мог быть резчиком, если только он не был резчиком, подобным Асканио у Бенвенуто Челлини; это, пожалуй, был дворянин.
Во всяком случае было очевидно, что этот дворянин влюблен в Инженю до такой степени, что мог бы попытаться овладеть ею силой или в приступе отчаяния покончить с собой.
Если дело дойдет до этого, то упрекать во всем Ретифу придется самого себя! И это не считая тех опасностей, которым он, наверняка, подвергнется, оставшись один на один с гневом и местью переживающей горе семьи. Какие страшные угрызения совести для чуткого сердца, для филантропической души, для друга г-на Мерсье — самого чувствительного сердца и самой человеколюбивой души после Жан Жака Руссо!
Что станут говорить и думать о романисте, способном так злоупотреблять отцовской властью?
Ретиф, по крайней мере, желал, чтобы его не тяготила мысль, будто Кристиан мог оказаться рабочим; эта мысль особенно мучила его, ибо — скажем это в похвалу нашему романисту — страх перед опасностью (о ней мы уже говорили), которой ему могла угрожать оскорбленная или отчаявшаяся знатная семья, был лишь вторичен.
Вследствие этого Ретиф, приняв внезапное решение, взял трость и шляпу, лежавшие в углу, и стремительно пошел к лестнице. Инженю, либо потому что она поняла происходившее в душе отца, либо потому что ее доброе сердце было неспособно таить злость, улыбнулась Ретифу.
Ободренный улыбкой дочери, Ретиф бросился вниз по ступенькам с проворством пятнадцатилетнего рассыльного.
Прежде всего уверившись, что Кристиан его не видел и не слышал, он пошел за ним следом, прижимаясь к стенам, готовый остановиться и спрятаться в тень, если молодой человек обернется.
Ночь была темная, улицы были совершенно пустынны, и оба этих обстоятельства благоприятствовали замыслу Ре-тифа.
Кстати, молодой человек продолжал идти своей дорогой, ни разу не бросив взгляд в сторону улицы Бернардинцев, хотя на ней и осталась его жизнь.
Ретиф следовал за ним шагах примерно в пятидесяти; он видел, как Кристиан вышел на мост Сен-Мишель, приблизился к парапету и занес над ним ногу.
Старик, по-прежнему идя за ним по пятам, собрался было закричать, чтобы помешать молодому человеку броситься в воду, что, как он предполагал, тот и намеревался сделать; но в эту минуту крики, доносившиеся с площади Дофина, стали громче и их перекрыл грохот страшного взрыва.
Этот двойной шум заставил вздрогнуть обоих мужчин, один из которых следил за другим, и, вероятно, вынудил того, кто собирался броситься в воду, изменить решение.
Кристиан отошел от парапета и быстро побежал в сторону площади Дофина, то есть навстречу выстрелам.
«Он изменил свое решение, — подумал Ретиф, — и теперь ищет пули; совершенно очевидно, что он дворянин: ведь он не захотел утопиться».
После этого Ретиф пустился бегом вслед за тем, кто желал стать его зятем: тот стрелой проскальзывал между беглецами, мчащимися ему навстречу, а также среди групп сильно возбужденных людей, которые, яростно крича, метались взад-вперед, размахивая ружьями и саблями.
Пришло время рассказать читателю о том, что же случилось после первого залпа, данного по толпе господами солдатами городской стражи.
Мятежники, разъяренные тем, что самые пылкие из них остались лежать на мостовой убитыми или раненными, заметили, что, дав залп, всадники несколько рассеялись, и отважно кинулись на них, осыпая камнями, ударами железных прутьев, молотов и палок.
Странно и любопытно наблюдать, как во время мятежа все мгновенно становится оружием, причем оружием смертельным.
Итак, завязалась рукопашная схватка, страшная борьба, стоившая жизни многим кавалеристам; ибо надо во весь голос сказать, к чести народа 1789 года, который слишком часто путали с чернью 1793 года, что он в первых бунтах Революции дрался храбро и честно, хотя и сражался не на равных.
Мятежники, завладев пистолетами, карабинами, саблями побежденных, раненых и погибших, обратили в бегство дозор стражников и, гордые первым успехом, немедленно атаковали пост солдат пешей стражи, которые во время боя не защитили своих товарищей, хотя им было бы совсем легко зажать толпу между двух огней и рассеять ее в несколько минут, поскольку они стояли у статуи Генриха IV, а командир стражников Дюбуа из глубины площади Дофина гнал в их сторону лавины мятежников.
Поэтому после своей победы народ, приняв, вероятно, бездействие пехотинцев за слабость, бросился на штурм поста, и тот, вынужденный теперь защищаться, оборонялся плохо и, бросив ружья, искал спасения в бегстве, вызвавшем гибель большинства солдат.
В первые минуты гнева, опьянения успехом или восторга, что следуют за его победами, народ — мы это уже видели — разрушает или поджигает; не желая мстить за причиненное ему зло, воздавая злом живым существам, народ мстит за себя неодушевленным предметам — это доставляет ему такое же удовлетворение, но наносит ущерб лишь камням и деревьям.
Именно в эту минуту народного торжества и опьянения Кристиан с Ретифом появились на месте событий.
Но хмель победы уже начал рассеиваться.
Срочно присланные на Гревскую площадь отряды встретили победителей таким сильным и плотным огнем, что треть из тех, кто возвращался этой дорогой, скосили пули! Именно эту перестрелку Кристиан и Ретиф слышали с моста Сен-Мишель, а эхо донесло ее до площади Дофина, куда так быстро бежал Кристиан. По набережной Морфондю он выбежал к горевшему посту — его пламя освещало всю реку до самого Лувра: это было и путающее, и великолепное зрелище.
Но на этом горевшем посту поджигатели забыли ружья солдат.
Все эти ружья были заряжены.
Кристиан появился на площади в ту минуту, когда крыша маленького строения поползла и рухнула вниз, словно кратер, из пекла которого вдруг послышался треск, раздалось два десятка разрывов; на них ответило восемь или десять криков, и опять на мостовой осталось лежать четыре-пять окровавленных тел.
Забытые на посту ружья стражников, разогревшись и взорвавшись, поразили в толпе победителей человек восемь — десять, ранив их более или менее серьезно.
Следствием этого стали громкие крики, окровавленные и валяющиеся на мостовой раненые. Первым упал на землю Кристиан: пуля попала ему в бедро.