И славный кюре напустил на себя строгий вид исповедника, приготовясь выслушать нечто такое, чего, как он начал думать, не скрывают до конца церковный полумрак и тень исповедальни.

— Итак, я был на службе у господина графа д'Артуа, — продолжал Оже, — чтобы угождать его удовольствиям…

— О сын мой!

— Отец мой, я вас предупреждал: я должен признаться вам в вещах одновременно и постыдных и страшных.

— Почему же вы согласились на подобное ремесло, сын мой?

— Что поделаешь, жить ведь надо!

— Поискав получше, вы, наверное, смогли бы найти более достойные средства к существованию, — неуверенно заметил священник.

— Я сам себе сказал это, но слишком поздно.

— И сколько времени вы служили у его королевского высочества?

— Три года.

— Это много.

— В конце концов я его оставил.

— Слишком поздно, как вы говорите.

— Лучше поздно, чем никогда, отец мой.

— Вы правы… Продолжайте.

— Принц поручил мне… Ах, отец мой, при воспоминании об этом стыд сжимает меня за горло и душит.

— Мужайтесь, сын мой.

— Принц поручил мне… Увы! Я не знаю, как рассказать об этой гнусности столь достойному человеку, как вы.

Священник перекрестился.

— Его королевское высочество поручил мне, — повторил Оже, — соблазнить девушку из этого квартала.

— О Боже мой! — прошептал кюре с выражением явного ужаса на лице.

— Да, господин кюре, он поручил мне совратить красивую, прелестную девушку, гордость и надежду старого отца.

— О несчастный, несчастный! — пробормотал священник.

— Вы прекрасно понимаете, что я недостоин прощения! — воскликнул Оже.

— Вы не правы, ибо всякий грех прощается; но как ужасно браться за такое поручение!

— Увы! Я до сих пор содрогаюсь, отец мой, хотя привычка к преступлению ожесточает душу.

— Неужели вы имели несчастье преуспеть?

— Нет, господин кюре. Священник с облегчением вздохнул.

— Если бы я преуспел — его светлость платил мне довольно много для того, чтобы я своего добился, — если бы я преуспел, я не говорил бы вам: «Я покончу с собой» — нет, я уже был бы мертв!

— Ну-ну, продолжайте, — промолвил священник.

— Вы соглашаетесь выслушать меня, отец мой?

— Да, вы мне интересны, — простодушно ответил славный пастырь. — Рассказывайте, сын мой, рассказывайте… Пока я еще не вижу преступления.

— Вы слишком добры, господин кюре, — ответил грешник с той еле уловимой насмешливой интонацией, которой, казалось, он был наделен от природы, — хотя мы еще не дошли до конца.

Кюре вздрогнул.

— Великий Боже! — прошептал он. — Что же еще мне предстоит услышать?

— Итак, я согласился на гнусное поручение совратить для удовольствия его светлости невинную девушку, — продолжал Оже, — и взялся за него с какой-то неистовостью; ибо примечательно наблюдать, как много силы и усердия придают самые дурные действия тем, кто берется за их исполнение.

— Это правда, — согласился священник. — Мы стали бы честнейшими людьми и дважды достигли бы Небес, если бы, творя добро, проявляли хотя бы четверть той решимости, какую обнаруживаем, творя зло.

— В первый раз я потерпел неудачу.

— Девушка устояла?

— Да нет, тогда речь шла о том, чтобы совратить самого отца.

— Как понять это — совратить отца?

— Заставить его пойти на сделку и продать дочь.

— О! И вы предприняли попытку?

— Да, господин кюре… Надеюсь, что это уже преступление, не так ли?

— Если это и не совсем преступление, то, по крайней мере, очень дурное деяние, — грустно покачав головой, ответил почтенный кюре.

Оже, казалось, ошеломили эти слова кюре, и он тяжело вздохнул.

— К счастью, отец отказался, — сказал он. — О да, он проявил мужество, ибо я неотступно его преследовал!

— Славный отец! — пробормотал священник.

— После этого я решился взяться за дочь.

— Пагубная настойчивость!

— К счастью, она отвергла все: письма, угрозы, подарки! Я без конца, каждый день терпел неудачу!

— Какие, ей-Богу, честные люди! — воскликнул кюре. — И они знали, что вы говорите с ними от имени принца?

— Знали, господин кюре.

— Меня удивляет, почему вы не пощадили их, убедившись, что они столь упорны в своей честности.

— Я был бессердечен, господин кюре, бессердечен, говорю я вам!

И Оже разрыдался.

Священник сжалился над этой великой скорбью и, пытаясь успокоить ее, сказал:

— Это, тем не менее, грехи простительные, и ваша добрая натура преувеличивает ваши провинности.

— Но, господин кюре, вы же не все знаете, ведь я еще не закончил мой рассказ!.. Увы, преступления заставили себя ждать. Однако сейчас они объявятся.

Кюре весь обратился в слух; теперь он был готов ко всему.

— Наконец наступил момент, когда я, ничего не добившись уговорами и хитростью, — продолжал Оже, — решил взять свое силой.

Священник опять посмотрел на него с тревогой.

— Я решил похитить девушку.

— Боже мой!

— Я взял в напарники одного из моих друзей, человека сильного и решительного, который согласился схватить отца, пока я завладею девушкой… Ах, господин кюре, господин кюре! Мы напали на них…

— Устроили западню?

— Прямо на улице! Пролилась кровь!

— Кровь?!

— Нападение стоило жизни человеку…

— Произошло убийство?

— Вот в чем преступление, господин кюре; в этом страшном покушении виновен я; поскольку людское правосудие, которое до сего дня забывало про меня, может обо мне вспомнить, и поскольку я не хочу погибать на эшафоте, я решил отдать Богу мою душу, избавленную от греха тем отпущением, что вы даруете мне в обмен на мое раскаяние.

Тон Оже был столь взволнованным, его умоляющие жесты были так красноречивы, а слезы выражали такие муки совести, что почтенный кюре не мог устоять; кстати, он испытывал ужас, естественный у чистых людей, оказавшихся в обществе закоренелого преступника: кюре одновременно дрожал и от страха, и от сострадания.

— Вы убили отца? О горе, горе… — прошептал он.

— О нет, слава Богу! — воскликнул Оже, слегка успокоившись. — Нет, я не убивал.

— Значит, убил ваш друг?

— Он тоже не убивал, наоборот!

— Но все-таки, разве отец не пал жертвой западни? — настаивал кюре.

— Нет, не отец.

— Но тогда кто же? Объясните.

— Жертвой стал мой друг, господин кюре! Мой друг, которого я уговорил помочь мне в этой злосчастной попытке!

— Вот как! — с облегчением вздохнул священник, словно с плеч у него свалилась тяжелая ноша. — Вот как! Значит, это не несчастный отец был убит… Но тогда это совсем меняет дело: жизнь этого невинного человека стала бы слишком тяжким грузом в тех обвинениях, что были бы предъявлены вам на суде Господнем. Однако объясните мне, потому что я поистине не понимаю…

— Это ужасно, господин кюре! Эта девушка и ее отец предвидели мое нападение; они попросили проводить и защитить их. Мой друг получил такую тяжелую рану в схватке, что умер от нее, и в смерти этой виновен я, ибо он ввязался в это дело по моему наущению… Да, господин кюре, я убийца, я единственный настоящий убийца, заставивший несчастного вступить в борьбу, это я толкнул его на преступление!

И, сказав эти слова, Оже, сидевший на скамье священника, принялся разыгрывать сильнейшую и многозначительную пантомиму страдания.

На его горе было страшно смотреть.

Кюре был потрясен; он предчувствовал весь ужас того, что таилась в рассказе, прерванном вздохами и слезами, и сожалел о совершенном зле, но с достойными похвалы прямотой и сердечной твердостью благодарил Бога за то, что тот не допустил больше несчастий, нежели свершилось по воле его.

Оже, который легко читал мысли священника, позволил ему предаваться этим подсчетам, а сам продолжал разыгрывать полное отчаяние.

Кюре остановил его.

— Ваше горе понятно, — сказал он, — но, тем не менее, признаюсь вам, что я считаю вас менее виновным, чем того опасался.

— Неужели?! — живо спросил Оже. — Неужели вы говорите мне правду, отец мой?