Естественно, мы делаем исключение для делопроизводителя, которому платят построчно.

Главным предлогом для промедления в работе служит красивый почерк, которым пишут неторопливо, и это отлично знают истинные каллиграфы, злоупотребляющие своим талантом. Пока они готовятся к письму и, приготовившись, ждут вдохновения, чтобы вывести прописную букву, можно намарать полстраницы.

Оже писал подобно знаменитому Сент-Омеру, ставшему еще более знаменитым благодаря нашему остроумному другу Анри Монье; но Оже трудился неровно: с необычайным чутьем он понимал, какую бумагу надо тщательно отделать, а какую можно переписать наспех; вместо того чтобы в любых обстоятельствах писать все одинаково четко, как делает обычный делопроизводитель, он умел быть сдержанным в написании прописных и не форсировать нажима в незначительных письмах и деловых бумагах. Вот почему он быстро разделывался с дюжинами заказов, накладных и расписок, тогда как его сосед едва успевал нацарапать название документа.

Теперь казалось, что этот сосед, не поспевавший за такой скорой работой, весь день ничего не делает, как и кассир, кому прежде вполне хватало его бордеро, квитанций, а также приходно-расходной книги.

Ревельон, считавший, что в этих служащих он имел двух чудо-работников, вскоре убедился, что у него есть лишь одно сокровище: Оже затмил обоих.

В результате кассир, с волнением наблюдая за Оже — этим Гаргантюа делопроизводителей, в одиночку пожиравшим труд трех служащих, — совсем потерял голову и перестал ясно соображать в таблице Пифагора. И тогда, по мере того как кассир все чаще терял голову, начали совершаться более серьезные ошибки, и, совершенно естественно, г-н Ревельон, подобно Юпитеру, стал так грозно хмурить брови, что заставлял содрогаться весь Олимп предместья Сент-Антуан.

Скрытный и молчаливый Оже подстерегал случай, чтобы кассир натворил слишком много глупостей; эта возможность не замедлила представиться. Однажды какой-то закупщик вернул лишнюю банкноту в шестьдесят ливров, которую кассир передал ему, когда тот разменивал тысячефранковую банкноту у решетчатого окошечка кассы метра Ревельона.

В тот же день Ревельон вслух сказал о кассире:

— Этого человека я пожалел, потому что у него жена и ребенок, но все-таки мне вскоре придется выставить его за дверь.

Теперь Оже, поощряемый девицами Ревельон и боготворимый их отцом, раболепствуя перед Ретифом, мертвенно бледнея и угодничая, когда он видел Инженю, семимильными шагами продвигался вперед в выбранной им карьере.

Однажды он ждал Ревельона в коридоре, ведущем к кассе. Кассир, закончив работу, ушел; выбивавшийся из сил второй делопроизводитель трудился за двоих, хотя не успевал сделать и половины той работы, какую Оже выполнял один.

Итак, Оже ждал Ревельона, однако встал в таком месте, чтобы хозяин подумал, будто он случайно наткнулся на своего служащего.

Торговец обоями сиял довольством: узнав об итогах работы конторы, о чем мы уже рассказывали, он потирал руки.

— Черт возьми! Я в восторге, что встретил вас и могу вас поздравить! — обратился Ревельон к Оже.

— Ах, сударь! — с глубоким смирением вздохнул Оже. — Умоляю, сударь, не смейтесь надо мной; не моя вина, клянусь вам, если я работаю так плохо.

— Что?! О чем вы говорите? — воскликнул фабрикант, который абсолютно ничего не понимал.

— Господин Ревельон, не злоупотребляйте моим горем, — продолжал Оже.

— Не понимаю вас, друг мой.

— Увы, сударь, я прекрасно понимаю, что, если так будет продолжаться, мне придется покинуть ваш дом.

— Почему?

— Потому что я вас обкрадываю, господин Ревельон.

— Обкрадываете?

— Потому что, настаиваю, я вас обкрадываю, — повторил Оже более скорбным, чем в первый раз, тоном.

— Что же вы у меня крадете?

— Ваше время.

— Вот тебе на! Объясните-ка, Оже; вы, скажу я вам, настоящий оригинал!

— Что вы, сударь!

— Значит, вы воруете у меня время, вы, кто один делает больше работы, чем делают два других вместе?

— Поверьте, сударь, я работал бы за четверых, — продолжал Оже, жалобно покачав головой, — если бы не мое горе.

— Какое горе?

— Ах, не будем говорить об этом, лучше позвольте мне, сударь…

И Оже поднял руки к небу.

— Скажите на милость, что я должен вам позволить? Ну!

— Для меня это очень большое горе, сударь. Ведь мне было так хорошо у вас во всех отношениях!

— Полно! Уж не думаете ли вы, случаем, меня покинуть? — воскликнул Ревельон.

— Увы! Рано или поздно, это все равно придется сделать.

— По крайней мере, этого не случится, я надеюсь, до тех пор, пока вы не объясните мне причину вашего ухода.

— Сударь, сударь, я не смею признаться в этом.

— Смеете, черт побери! Даже обязаны. Если от меня уходят люди, я хочу знать почему.

— Я уже вам сказал.

— Потому что вы крадете у меня время? Да, вы мне об этом уже сказали. Теперь расскажите, каким образом вы его у меня воруете? Ну, объясните мне.

— Я краду его по рассеянности, отвлекаясь от работы, сударь.

— Ха-ха-ха! — громко расхохотался Ревельон. — Вы, Оже, оказывается, рассеянный!

И фабрикант обоев действительно восхитился тем, что человек способен быть настолько врагом самому себе, чтобы обвинять себя там, где любой другой превозносил бы себя до небес.

— Если бы только можно было помочь моему горю, — продолжал Оже. — Но от него нет лекарства.

— Но в чем оно, ваше горе? Скажите! Неужели вы называете горем вашу мнимую рассеянность?

— Горе это тем тяжелее, сударь, что с каждым днем оно все больше будет отвлекать меня от работы; если однажды печаль поселилась в сердце человека, он погиб, и — увы! — погиб окончательно!

— Бедняга, вы чем-то опечалены?

— До глубины души, сударь.

— Чего вам не хватает? Может быть, денег?

— Денег? Боже мой! Я был бы слишком неблагодарен, если бы сказал такое: вы платите мне вдвое больше того, чего я стою, сударь!

— Он неотразим, право слово! Уж не гложут ли вас угрызения совести?

— Слава Богу, совесть моя спокойна, а покой вашего дома каждый день укрепляет ее.

— Тогда я не понимаю, не могу угадать…

— Сударь, я безнадежно влюблен и не знаю покоя.

— А-а! Уж не в Инженю ли? — спросил Ревельон, которого вдруг осенило.

— Вы угадали, сударь.

— Ох, черт!

— Безумно влюблен в мадемуазель Инженю!

— Так-так-так!

— Но мое признание не бросает вас в дрожь?

— Да нет же.

— Вы, наверное, забыли о том ужасе, который я ей внушаю.

— Это все пройдет, дорогой господин Оже, если уже не прошло.

— Но сами подумайте, ведь нас разделяет все.

— Неужели! Люди наводили мосты и через более широкие реки.

— О сударь! Вы не заметили, что, говоря со мной о мостах, вы имеете в виду совсем другое?

— Что именно?

— Вы пытаетесь вернуть мне надежду.

— Черт возьми, пытаюсь! Ну да, пытаюсь и очень рассчитываю, что добьюсь своего.

— Неужели, сударь, вы не смеетесь надо мной?

— Нисколько.

— И я смогу ждать от вас…

— Всего.

— О сударь!

— Почему бы нет? Вы прилежный работник, честный человек; жалованье у вас пока очень скромное, но я могу дать вам прибавку.

— Умоляю, сударь, не прибавляйте ничего, но устройте так, чтобы мадемуазель Инженю перестала меня ненавидеть; устройте так, чтобы она смогла выслушать все то, что я готов сделать ради ее счастья; устройте так, чтобы она не оттолкнула меня, когда я признаюсь ей, как сильно ее люблю, — и тогда, да, сударь, тогда вы сделали бы для моего блага даже больше, чем если бы предоставили мне место кассира! Вы сделали бы даже больше, чем если бы положили мне тысячу экю жалованья! И еще — я буду умолять вас об этом, — нагружайте, перегружайте меня работой: я никогда не откажусь, никогда не пожалуюсь, никогда не попрошу ни су прибавки. Короче говоря, господин Ревельон, добейтесь для меня руки мадемуазель Инженю, и рядом с вами окажется человек, который будет предан вам до последнего вздоха.