И тут в доме, за открытым окном, кто-то запел. Не густой голос отшельника, а сильный и нежный женский голос, напевающий бодрую мелодию. Даже Ранов оживился и протиснулся мимо меня со своей сигаретой.
— Извенете! — позвал он. — Добар ден!
Песня оборвалась, простучали торопливые шаги. Входная дверь распахнулась, и молодая женщина недоверчиво оглядела нас, словно никак не ожидала увидеть у себя на дворе людей.
Я готов был шагнуть вперед, но меня оттер Ранов: снял шляпу и, кивая и кланяясь, многословно приветствовал ее по-болгарски. Молодая женщина, подперев щеку ладонью, слушала его с любопытством, в котором мне почудилась настороженность. Со второго взгляда она оказалась не так уж молода, но в ней была сила и живость, наводившая на мысль, что именно она хозяйничает в цветущем саду и возится на аппетитно благоухающей кухне. Волосы она зачесала назад, открыв черную родинку на лбу. Глаза, щеки и подбородок — как у миловидного ребенка. На ней был фартук поверх голубой юбки и белой блузки. Острый взгляд, брошенный на нас, противоречил невинности ее глаз, но Ранов послушно открыл бумажник и предъявил свою карточку. Была ли она дочерью Стойчева или домохозяйкой — может ли отставной профессор при коммунистическом строе держать домохозяйку? — но глупой она не была. Ранов впервые сделал попытку явить обаяние и представил нас улыбаясь.
— Это Ирина Христова, — пояснил он, пока мы обменивались рукопожатием, — пленница профессора Стойчева.
— Пленница? — Я решил, что столкнулся со сложной метафорой.
— Дочь сестры, — уточнил Ранов, снова закурив и предлагая сигарету Ирине, отказавшейся решительным кивком.
Услышав, что мы из Америки, она вскинула брови и снова очень внимательно осмотрела нас. Ранов снова помрачнел — похоже, улыбка не желала надолго задержаться у него на лице, — а она повернулась и провела нас в дом.
Здесь меня снова ожидал сюрприз — с солнечного двора милого крестьянского дома мы попали в полумрак музейного зала. Дверь с крыльца открывалась прямо в большую комнату с камином, в котором вместо огня играли солнечные зайчики. Мебель — темный резной комод с зеркалом, дворцовые кресла и лавки — сама по себе могла захватить все внимание, но поразили меня — и вызвали восторженный вздох Элен — изделия народного ткачества и примитивной живописи — в основном иконы, превосходящие, на мой неопытный взгляд, даже те, что мы видели в Софии. Мадонны с сияющим взглядом и грустные тонкогубые святые, сверкающие позолотой нимбов или серебряными окладами, апостолы в лодках и мученики, терпеливо взирающие на мучителей. Богатые, потемневшие от копоти древние краски отражались на висящих кругом ковриках и передниках, расшитых геометрическим узором. Был здесь и вышитый жилет, пара шалей и монисто с мелкими монетами. Элен показала мне горизонтальные карманы, нашитые по низу жилета.
— Для пуль, — коротко пояснила она.
Рядом висела пара кинжалов; мне хотелось спросить, кто носил жилет и кинжалы, в кого были выпущены эти пули. В керамический кувшин на столе кто-то поставил охапку роз и зеленых ветвей, выглядевших поразительно живыми рядом с этими потускневшими сокровищами. Пол ярко блестел. За открытой дверью виднелась еще одна комната.
Ранов тоже осматривался и вдруг сердито фыркнул:
— На мой взгляд, слишком много ему оставили. Все это национальное достояние следовало распродать в пользу народа.
Ирина то ли не понимала по-английски, то ли не снизошла до возражений: она отвернулась и провела нас по узкой лесенке наверх. Не знаю, что я ожидал увидеть: быть может, захламленное логово, где дремлет дни напролет дряхлый профессор, или — я уже начал привыкать к чудесам — безупречно-аккуратный кабинет, подобный тому, в котором скрывал терзания своего пылкого разума Росси. Все эти догадки забылись, когда нам навстречу вышел на площадку седой человек, невысокий, но осанистый. Ирина бросилась к нему, обеими руками схватила его руку и быстро заговорила по-болгарски, то и дело прерывая себя взволнованным смешком.
Старик повернулся к нам, спокойный и замкнутый, настолько отчужденный, что минуту мне казалось, будто он смотрит в пол, хотя его взгляд был устремлен мне прямо в лицо. Потом я выступил вперед и протянул ему руку. Он серьезно пожал ее, потом повернулся к Элен и ей тоже пожал руку. Он держался официально, в нем была почтительность, скрывающая под собой достоинство, и взгляд его больших темных глаз переходил от одного к другому, пока не остановился на Ранове, который держался позади, бдительно следя за происходящим. Под этим взглядом Ранов тоже шагнул вперед и протянул руку — так снисходительно, что я проникся еще большей неприязнью к нашему гиду. Я от всего сердца желал, чтобы он убрался куда-нибудь и дал нам спокойно поговорить с профессором. Нечего было и думать говорить откровенно, пока навязчивый, как муха, Ранов вьется поблизости.
Стойчев медлительно повернулся и пропустил нас в комнату. Оказалось, что верхний этаж был разделен на несколько помещений. За несколько посещений этого дома я так и не догадался, где спали хозяева. Насколько я мог разобрать, верхний этаж состоял из длинной узкой гостиной, в которую выходило несколько дверей маленьких комнатушек. Двери их стояли распахнутыми настежь, и солнце, пробиваясь сквозь листву деревьев, вливалось в окна и гладило бесчисленные корешки книг — книг, скрывавших стены и лежащих в деревянных ящиках на полу или кипами на столах. Несколько полок было занято листами документов всех видов и размеров, в большинстве явно старинных. Нет, не аккуратный кабинет Росси — скорее, лаборатория, чердак памяти коллекционера. В солнечных лучах я видел повсюду пергамент, старую кожу, тисненые переплеты, следы позолоты, потрепанные уголки обрезов, бугристую ткань переплетов — дивные книги: красные, коричневые, цвета слоновой кости — книги, и свитки, и листы манускриптов в рабочем беспорядке. Нигде не было пыли, нигде тяжелый том не лежал на хрупком, но не было места в комнате Стойчева, не занятого книгами и манускриптами, и я больше, чем бывало в музеях, где древние сокровища чинно располагались в витринах, погружался в них с головой.
На одной стене гостиной висела старинная карта, напечатанная, к моему изумлению, на коже. Я невольно подошел ближе, и Стойчев улыбнулся, заметив мое любопытство.
— Вам нравится? Византийская империя в 1150 году.
Я впервые услышал его голос, его правильный, непринужденный английский.
— Болгария тогда была ее частью, — припомнила Элен. Стойчев, не скрывая удовольствия, взглянул на нее.
— Именно так. Думаю, карта изготовлена в Венеции или в Генуе и привезена в Константинополь, возможно, в дар императору или кому-то из его приближенных. Эту копию сделал для меня один друг.
Элен задумчиво улыбалась, поглаживая подбородок, и вдруг едва ли не подмигнула ему:
— Императору Мануэлю Первому Комнину, вероятно?
Я опешил, и Стойчев тоже не скрыл удивления. Элен рассмеялась.
— Византия — мое хобби, — сказала она.
Старый историк просиял и с неожиданной галантностью склонился перед ней, после чего жестом пригласил нас занять стулья у стоявшего посреди гостиной стола. Со своего места я видел двор за домом, полого сбегающий вниз к опушке леса, и плодовые деревья, некоторые уже с мелкой завязью на ветках. В открытые окна доносился тот же шелест листьев и гудение пчел. Я представил, как приятно должно быть Стойчеву, пусть даже в изгнании, сидеть здесь среди рукописей, прислушиваясь к этому гулу, который не заглушит тяжелая рука начальства, от которого не оторвет его никакой бюрократ. Нельзя было представить более удачного места для ссыльного, и, может быть, его ссылка была более добровольной, чем нас уверяли.
Стойчев молчал, внимательно разглядывая нас. Я гадал, что он может думать о нашем появлении и собирается ли наконец выяснить, кто мы такие. Прошло несколько минут, и, не дождавшись от него ни слова, я заговорил сам.
— Профессор Стойчев, — сказал я, — простите, что нарушаем ваше уединение. Мы уже благодарны вам и вашей племяннице за дозволение быть вашими гостями.