Как ты помнишь, в ночь нападения на Хеджеса для меня неожиданно прояснилось значение гравюры в моей зловещей книге, и я уверился, что проклятая гробница со стамбульской карты должна быть могилой Влада Дракулы. Я произнес вслух: "Где же эта могила? " — и вторично растревожил некую ужасную сущность, приславшую мне предостережение ценой жизни моего любимого друга. Быть может, только ненормальный станет сражаться против законов природы — или, как в данном случае, ее беззакония, — но, поверь, моя ненависть оказалась сильнее страха, и тогда я поклялся себе отыскать последний ключ и, если достанет силы, настичь моего преследователя в собственном его логове. Эта дерзкая мысль сделалась для меня такой же привычной, как желание опубликовать очередную статью или получить постоянную должность в жизнерадостной атмосфере университета, пленившего мое израненное сердце.

Исполнение преподавательских обязанностей вошло в привычную колею, и я собирался в конце семестра ненадолго съездить в Англию: повидать родителей и передать свою докторскую для публикации в то доброе лондонское издательство, где мной все больше интересовались. И тут я снова вышел на след Дракулы, исторического или сверхъестественного, пока не знаю. Мне пришло в голову, что следующим шагом надо подробнее изучить таинственную книгу: откуда она взялась, кто ее создал и насколько давно. Я передал ее (признаюсь, с неохотой) в Смитсоновский институт. Там покачали головами по поводу необычности моих вопросов и намекнули, что столь подробное исследование обойдется мне дорого. Но я был упрям и твердо решил, что ни одного фартинга из оставшегося от деда наследства или из моих скромных сбережений не потрачу на еду и одежду, пока Хеджес, неотомщенный (но, слава богу, в мире), лежит на кладбище, которому еще лет пятьдесят полагалось бы дожидаться его гроба. Я больше ничего не боялся, потому что худшее, что я мог себе представить, уже случилось: по крайней мере в этом смысле силы тьмы просчитались.

Меня заставила отступиться и в полной мере возвратила во власть прежним страхам не зверская сторона следующего события, но его прозрачность.

В Смитсоновском институте мою книгу передали маленькому библиофилу по имени Говард Мартин: доброжелательному, хотя несколько замкнутому человеку, принявшему мою задачу так близко к сердцу, будто ему известна была моя история (нет, пожалуй, будь ему известна моя история, он с первого визита указал бы мне на дверь). Однако он, пожалуй, видел за ней лишь страсть к историческим загадкам и, разделяя ее, сделал для меня все что мог. А мог он очень много. Он провел самые тщательные анализы и собирал их результаты с вниманием, которое сделало бы честь Оксфорду и казалось почти невероятным в этой довольно бюрократической вашингтонской музейной конторе. Я преисполнился почтения к нему и, еще больше, — к его знанию издательского дела в Европе периода до и сразу после Гуттенберга.

Сделав все, что считал возможным, он написал мне, что я могу получить результаты и что он считает нужным передать мне книгу из рук в руки, как она была вручена ему, если я не захочу получить ее по почте. Я взял билет на поезд, на следующее утро побродил немного по городу и явился к его кабинету за десять минут до назначенного времени. Сердце у меня стучало и во рту пересохло: руки чесались снова заполучить книгу и познакомиться с ее историей.

Мистер Мартин отворил дверь и с легкой улыбкой пригласил меня войти.

— Рад, что вы выбрались, — произнес он тем тягучим американским говорком, который со временем стал для меня самым близким наречием в мире.

Мы расположились в его заваленном манускриптами кабинете. Я оказался лицом к нему, и меня сразу поразила перемена в его внешности. Я несколько минут говорил с ним в прошлый раз, так что запомнил лицо, и ничто в его аккуратной профессиональной переписке со мной не наводило на мысль о болезни. Однако всего за полгода он исхудал и побледнел, осунулся, а на изжелта-серой коже неестественно выделялись алые губы. Костюм свободно висел у него на плечах, и сидел он, слегка подавшись вперед, словно от боли и слабости не мог держаться прямо. Казалось, жизнь вытекла из него.

Я убеждал себя, что просто в прошлый раз в спешке был невнимателен к собеседнику, а теперь, познакомившись с ним по переписке, стал наблюдательнее или более сочувственно отношусь к объекту наблюдений, однако не мог избавиться от чувства, что за короткое время его источил какой-то червь. Я уверял себя, что, возможно, он страдает мучительной и безнадежной болезнью, например скоротечной формой рака. Разумеется, приличия не допускали обсуждения этой темы.

— Итак, доктор Росси, — обратился он ко мне на американский манер, — думаю, вы даже не догадывались, насколько ценным предметом владеете.

— Ценным?

Разве мог он представить, чего стоил для меня этот предмет, подумалось мне. Никакие химические анализы не распознают в нем ключа к отмщению.

— Да. Это редчайший экземпляр средневековой центрально-европейской печати: очень интересный и необычный образец, причем я с достаточной уверенностью могу утверждать, что напечатан он был около 1512 года в Буде или, возможно, в Валахии. 1512 год — это заметно позднее «Святого Луки» Корвинуса, но ранее венгерского «Нового Завета», изданного в 1520-м и, вероятно, оказавшего влияние на позднейшие издания. — Он поерзал на скрипучем стуле. — Возможно даже, ваша книга оказала влияние на «Новый Завет», снабженный сходной иллюстрацией — крылатым Сатаной. Однако доказательств нет. Как бы то ни было, такая связь оказалась бы забавной, не правда ли? Я хочу сказать, что библейский текст с подобной дьявольской иллюстрацией…

— Дьявольской? — Мне сладостно было слышать это слово из чужих уст.

— Разумеется. Вы посвятили меня в предание о Дракуле, но не думаете ли, что я на этом остановился?

Он говорил так тягуче и простодушно, так по-американски, что я не сразу понял. Никогда я не слышал такой зловещей глубины в таком заурядном голосе. Я уставился на него во все глаза, однако странный намек уже исчез из его голоса, а лицо оставалось совершенно неподвижным. Он перебирал извлеченные из папки листки.

— Вот ответы на анализы, — сказал он. — Я для вас переписал их разборчиво и сделал от себя приписки, которые, думаю, покажутся вам любопытными. В сущности, главное я уже сообщил вам. О, еще два примечательных обстоятельства! Химический анализ показал, что книга хранилась — возможно, достаточно долго — в атмосфере, наполненной каменной пылью, и было это до 1700 года. Кроме того, задняя доска переплета пострадала от соленой воды — вероятно, при перевозке морем. Я, основываясь на предположении о месте издания, думаю, что это вода Черного моря, однако, конечно, возможны и другие объяснения. Боюсь, что ничего большего мы сказать не можем… вы говорили, что пишете историю средневековой Европы?

Он поднял на меня взгляд, сопроводив его такой искренней, добродушной улыбкой, что она показалась неуместной на его изможденном лице, и в тот же миг я осознал два обстоятельства, заставившие меня похолодеть.

Первое: я никогда ничего не говорил ему о написании «Истории». Я попросил исследовать книгу для пополнения библиографического списка материалов, связанных с жизнью Влада Цепеша, известного в легендах как «Дракула». Говард Мартин в своем деле был так же дотошен, как я в своем, и никогда не допустил бы подобной ошибки. Я еще раньше заметил его почти фотографическую память на подробности — свойство, которое я всегда замечаю и от всего сердца одобряю, если встречаю в других людях.

Второе, что я заметил в ту же секунду: что, быть может, вследствие перенесенной болезни — я с трудом заставил себя подумать: «бедняга», — губы его стали мятыми, как несвежее мясо, и в улыбке открывали верхние клыки, выдававшиеся вперед, что придавало всему лицу неприятное выражение. Я слишком хорошо помнил стамбульского чиновника, хотя с горлом у Говарда Мартина, насколько я видел, все было в порядке. Я справился с приступом нервной дрожи и забирал у него из рук книгу с пачкой листков, когда он добавил: