Жесткие губы сановника сжались. Проезжали мимо одного из самых ненавистных в Петербурге домов. Здесь разные Некрасовы и Добролюбовы, дворяне не из лучших да семинаристы, практикуются в нигилизме и «подкопах под корни».

Некрасова он немного знал. Довольно неприятная особа, но лично он не заговорщик. У него есть деньги. И все равно он чужой.

Вот недавно они шумели о Западном крае. Вслед за Герценом. Филиал редакции «Колокола». Обрадовались возможности образовать еще одну, отдельную, белорусскую национальность. Мало им канители с украинцами. Никакого особого малороссийского, никакого белорусского языка не было, нет и быть не может.

Он с трудом признавал даже право поляков на язык. Во всяком случае, ему не хотелось этого. Существование Польши, Литвы, Белоруссии означало, что так или иначе придется вступить на путь реформ, путь, возможно, гибельный, однако необходимый. Ибо если одного существования России достаточно для того, чтобы никогда не было независимой Польши и другого подобного, то для того, чтобы Польша окончательно влилась в Россию и с ней сроднилась, необходимо, чтобы император даровал русскому народу политическую жизнь. Народ, политические права которого ограничиваются правом платить подати, поставлять в армию рекрутов и кричать «ура», еще не обладает способностью ассимилировать.

Потирая холодные руки, он думал о пользе России. Он любил подумать о пользе России. Он любил поговорить о пользе России, особенно если слушают сановные люди. Он, наконец, был уверен, что заботится о России.

Польза России, по его мнению, была в том, чтоб инородцы не смели и подумать, что они нерусские, чтоб они постепенно и в самом деле перестали думать об этом. Господа Некрасовы, Чернышевские и Герцены, несмотря на то что они русские, думают иначе и кричат о фикции братства народов, — тем хуже для них.

Пока они еще не повешены, они думают.

Какая чепуха! Как будто бы дело тут в самодержавии! Взрослые люди занимаются игрой в куклы!

Ему доставляло удовольствие думать, что они с их социализмом не больше чем слепые щенята, что существо неуклонного исторического процесса понял только он, Валуев. Это возвышало его в собственных глазах почти до уровня всеведущего бога, а их делало игрушечного дела людишками, которым пока что позволяют делать кое-что из того, что они хотят.

Он очень бы удивился, если б ему сказали, что на самом деле любят Россию они. Да, он презирал ее, однако же он возвеличивал ее и намеревался возвеличивать весь остаток своей жизни.

Возвышение, по его мнению, заключалось в том, чтобы все боялись. Ему никогда не приходило в голову, что неотъемлемые права наций, их свобода и свободное развитие их культуры и языка — наилучшие средства для братства. Он никогда не думал, что боязнь, угнетение языка и культуры, вечное бравирование перед всеми своим авторитетом и силой может привести лишь к ненависти и, значит, рано или поздно, к восстанию и открытой резне. Когда он двумя годами спустя начал это понимать, было уже поздно.

Не понимал он и того, что максимальная свобода каждой личности не разваливает общества, а ведет к его укреплению, что это заставляет каждую личность не искать средств к тому, чтоб взорвать государство, а, наоборот, прикладывать все усилия, чтоб укрепить свое общество, свое отечество. Он, Валуев, даже уничтожал документы, которые «подлежали забвению в интересах России».

Какую Россию он имел в виду, известно было одному только богу.

Если честь страны не зависит от действий отдельных людей, что может ее уничтожить? А если зависит, то виновата в этом не страна, а люди.

…Будущий министр проезжал мимо нигилистического гнезда, жестковато сузив глаза. Они не любили России, не «споспешествовали» ее величию. Россию любил он.

…Карета остановилась у подъезда министра государственных имуществ. На ступеньках крыльца чисто. Хорошо, что не промочит ноги. И еще было б лучше, если б не довелось столкнуться с министершей Пелагеей Васильевной. Редко приходится встречать более ехидных и злобных женщин. Валуев был почти уверен, что это многолетняя жизнь с ней испортила министру характер, который и без того был не сахар.

Он поднимался по ступенькам той особенной, разученной походкой царедворца и сановника, слегка пружиня на каждом шагу. Той походкой, когда кажется, что на ногах цивильного вздрагивают, позванивают невидимые шпоры. И тут ему снова стало неприятно. Шел его двойник по положению, товарищ министра, генерал-адъютант Зеленой. Спускался по ступенькам, видимо с утреннего приема.

«Люди валуевского склада не любят себе подобных, как один евнух не любит другого», — вспомнил Валуев слова кого-то из кружка Замятнина. Замятнин мог бы сказать то же самое и о себе, но внутренне Валуев не мог не согласиться со справедливостью его слов. Настороженность против Зеленого подкрепляло еще и то, что он иногда кидал с глазу на глаз слишком либеральные мысли, словно записывал к себе в авгуры: мы, мол, люди свои и можем поговорить обо всем, «не чинясь». Пускай себе другие говорят, что хотят, — мы слишком хорошо знаем настоящую цену этих слов.

Протестовать Валуеву не приходилось. Зеленой был пока что слишком силен, и потому их связывало подобие дружбы. Той дружбы царедворцев, когда люди очень хорошо знают, чего ожидать друг от друга.

— Доброе утро, Петр Александрович! — Зеленой приветливо потряс очень горячей рукой холодную руку Валуева.

— Доброе утро, милейший Александр Алексеевич! — Улыбка блуждала на губах Валуева.

В душе он посылал Зеленого в преисподнюю. Лишь один он знал, какую маленькую месть он позволяет себе, когда упрямо пишет в своих дневниках его фамилию просто «Зеленый», и это, забавляя, немного мирило его с товарищем министра. И все же стоять на ступеньках в такую погоду, разговаривать на глазах у всех!

— Довольно странные меры, — конфиденциально сказал Зеленой. — Войска консигновали в казармах. В каждую полицейскую часть командировали по полвзвода.

— Я слышал, — язвительно улыбнулся Валуев. — У всех боевые патроны, и артиллерию держат наготове. И, говорят, держали наготове лошадей для императора.

— Как думаете, почему?

— Гм, борьба за освобождение в России опасна результатами. Сами понимаете, благодарный народ.

Зеленой хохотнул:

— Прислуга говорит, он не ночевал в своих апартаментах, а перешел на половину великой княгини Ольги Николаевны. Сподобились!

Опять начиналась «беседа авгуров». Она была неприятна Валуеву, однако он был вынужден терпеть. Доноса и сплетен не будет. Во-первых, дворяне и люди своего сановного круга, во-вторых, вдвоем. Зеленой не испытывал, он не шеф жандармов, он просто тайный сквернослов и любитель отвести душу. И он пока что сильный.

Лицо Зеленого было резким.

— Я вам скажу, почему. У всех их династическое недоверие к русским людям. Люди немецкой крови.

Это всем было известно, однако Валуев сказал с иронической улыбкой, которая не протестовала, а как бы соглашалась:

— Помилуйте! Романовы?

— Что поделаешь. Даже если считать, что Павел был сыном Салтыкова, и то в жилах государя лишь одна восьмая русской крови. И ни капли больше.

— Мы с вами знаем, кровь учитывают не в процентах, как у других. Родовой дух, вот что главное. Даже если из поколения в поколение они женились бы на камчадалках — все равно, корень ведь откуда-то идет? И это корень Романовых. Вы же не перестаете быть Зеленым, хотя ваши предки из поколения в поколение женились на женщинах других фамилий.

Сказано было удачно. Зеленой прищурился от удовольствия. С Валуевым можно было иметь дело: il a de l'esprit, острослов, находчив.

Валуев решил и себе позволить вольность. Нечего излишне сдерживаться. Вольность у людей, так связанных друг с другом, у людей, опасных один другому, усиливает доверие.

Он знал, чувствовал, что Зеленой тайно подкапывается под шефа, и не испытывал из-за этого ни возмущения, ни одобрения. Все было очень обычно и так, как должно быть. Он слишком хорошо знал, что за этими улыбками, доверием, общим родством, балами и уверениями в дружбе все время другим фоном идет тайная война — самое настоящее рытье траншей, подводка мин, бумажные выстрелы из-за угла.