Корчака не удивило, что его слова только вызвали новый взрыв рыданий. «Иногда утешения оказывают противоположное действие — они усугубляют горе ребенка, а не смягчают его». Но хотя рыдания Моше стали еще судорожнее, они прекратились скорее.

— Может быть, ты голоден? Принести тебе булочку?

Мальчик отказался.

— Так спи, сынок, спи, — прошептал Корчак и слегка погладил мальчика. — Спи!

В эту минуту Корчаком владело ощущение бессилия. Если бы он только мог оберегать своих детей от опасности, «хранить их на складе», пока они не окрепнут достаточно, чтобы вести самостоятельную борьбу. «Для орлицы или наседки очень просто согревать птенцов теплом собственного тела. Для меня, человека и воспитателя не собственных моих детей, это куда более сложная задача. Я жажду увидеть, как моя маленькая община воспарит, я грежу о том, как они взовьются ввысь. Их совершенство — вот моя грустная тайная молитва. Но когда я обращаюсь к реальности, то знаю, что едва они взмахнут крыльями, как улетят на поиски пропитания и удовольствий».

Некоторые дети действительно ускользали с участка Дома сирот для кратких вылазок: несколько девочек отправились к старому приюту на Францисканской улице, просто чтобы еще раз взглянуть на него, а трое братьев ушли пешком из города навестить свой прежний дом и лес, где они когда-то играли. Им пришлось предстать перед детским судом (который в первые два года существования приюта собирался нерегулярно) за нарушение правила, воспрещавшего покидать участок без разрешения, и за опоздание к ужину. Судьи были милосердны, а Корчак сделал вывод, что «ностальгия бывает даже у детей, тоска по прошлому, которое не вернется».

Предсказав, что в будущем педагогические учебные заведения будут предлагать курс журналистики, Корчак основал приютскую газету, назвав ее «азбукой жизни», потому что она связывала одну неделю с другой и сплачивала детей. «С помощью газеты мы будем знать все, что происходит, — сказал он. — И не важно, если мы начнем с маленькой написанной от руки. Когда-нибудь мы будем печатать ее на машинке, а то и набирать».

Дети с нетерпением ждали субботнего утра, когда Корчак имел обыкновение сам читать вслух свою колонку. (Поколения детей будут вспоминать живость его стиля и теплоту голоса.) «Вы помните, — писал он в одной такой колонке, — как у вас, когда вы только поселились тут, не было близких друзей и вам было грустно и одиноко? Вы помните, кто толкнул или ударил вас и потребовал, чтобы вы отдали ему что-то, и вам пришлось подчиниться?.. Теперь к нам пришли новые дети, они чувствуют то же, что тогда чувствовали вы, и не знают наших порядков. Мы надеемся, что вы поможете своим новым товарищам». И в другой: «Мы ждали, чтобы это произошло. И это происходит. Дети везут подарки своим семьям из нашего дома. Мы гадали, какие это будут подарки. Может быть, иголки, карандаши, кусок мыла? Но нет, это совсем другие подарки! Девочка рассказала своему братцу волшебную сказку, которую услышала здесь, а мальчик спел только что выученную песню, еще один мальчик показал, как он моет тарелки, а некоторые рассказали про то, о чем прочли в нашей газете».

Дети дарили свои «подарки» каждую субботу днем после обеда, когда им разрешалось навещать родных, которые у них еще оставались. Корчак настаивал, чтобы они не теряли этих связей. «Дети без семьи ощущают себя обделенными, — говорил он. — Даже плохая семья лучше, чем никакая». Однако из гигиенических соображений детям не разрешалось оставаться ночевать. А когда они возвращались в семь часов, их проверяли, не принесли ли они с собой вшей.

В еврейской общине Варшавы раздавались недовольные голоса: Дом сирот объявлялся «слишком уж польским». Корчака обвиняли в том, что он руководит «фабрикой ассимиляции», хотя в приюте еда была кошерной, а день субботний соблюдался, как и все еврейские праздники. И ежегодно те, на чьи щедроты существовал Дом, приглашались туда на пасхальный седер. Григорий Шмуклер помнит раввина, который вел первый седер, и какое разочарование испытал он и другие дети, когда они бросились к двери, открывшейся для Илии, и никого за ней не нашли. Но они отыскали мацу, спрятанную в ларе в столовой, и получили в награду по леденцу.

Дети с нетерпением ждали ужина в пятницу, и не только из-за важности, которую ему придавали у них дома, но и потому, что Корчак делал его таким увлекательным. После ванны, после того как они длинной вереницей прошли за ним по лестницам и помещениям, после того как были зажжены праздничные свечи и съеден праздничный ужин, после игры в лото, в которой они выигрывали сласти, после того как они надевали свои пижамы и укладывались спать, Корчак входил в дортуар мальчиков или девочек, в зависимости от того, чья была очередь, и рассказывал сказку.

Он мог бы без труда сочинять все новые и новые, но предпочитал старинные классические сказки, особенно «Кота в сапогах». И ему не надоедало вновь и вновь описывать плутни этого словно бы ничего не стоящего кота, который благодаря хитрости и находчивости сумел выиграть для своего бедняка-хозяина принцессу и королевство. Корчак знал, что детям, чувствующим себя отверженными в обществе, которое их не ценит, ощущающим гнев и бессилие, так как родители больше их не защищают, таким детям необходимо верить в существование волшебных сил, способных помочь им преодолеть все трудности.

«Я всегда исходил из неизбежности препятствий, — писал он. — Если я путешествую по морю, должна разразиться буря. Если я руковожу каким-то проектом, все начинается с неприятностей и только в конце я добиваюсь успеха.

Ведь очень-очень скучно, если все идет гладко с самого начала…» Сказки, в которых герой или героиня в конце концов преодолевают все препятствия благодаря настойчивости и силе воли, чаровали его своей близостью к реальной жизни.

«Это правда?» — как-то спросил ребенок, когда он рассказывал сказку, в которой действовали волшебник, дракон, феи и заколдованная принцесса. Другой маленький слушатель ответил пренебрежительно: «Разве ты не слышал, как он сказал, что расскажет волшебную сказку?» Анализируя вопрос, как дети воспринимают реальность, Корчак заключил: «Сказка представляется ребенку нереальной только потому, что мы сами сказали ему, что волшебные сказки — это выдумка».

Корчака привлекала заложенная в сказках мораль — простые хорошие люди в финале вознаграждаются за доброту и благородство, а плохие караются.

Он наслаждался своей ролью рассказчика, описывая Кота в элегантных панталонах и высоких сапогах, с щегольским пером на шляпе. А затем — напряжение, когда появляется карета короля с принцессой, которая позже выйдет замуж за бедного хозяина Кота. И его не огорчало, если в самом драматическом месте младшие дети засыпали. Ведь, как Корчак любил повторять, ему преподало «урок смирения» стадо овец в летнем лагере. Случилось это во время длинной прогулки, когда он уступил желанию мальчиков, потребовавших сказку. Они перессорились из-за того, кому сидеть рядом с ним, и, затаив дыхание, ловили каждое его слово. И вот, когда он дошел до самого волнующего момента, раздалось блеяние, поднимая пыль, появилось стадо овец, и Бромберг (он всегда что-нибудь терял, начиная с пуговиц) вскакивает и кричит: «Глядите — овцы!» Все мальчики тут же повскакали на ноги и побежали к стаду, забыв про сказку и рассказчика. Оставшись сидеть в одиночестве, Корчак было расстроился, но позднее понял, что ему следует поблагодарить овец, так как они помогли ему стать «менее самонадеянным, даже скромным».

Когда новости о прогрессивном сиротском приюте в Варшаве, экспериментирующем с самоуправлением, распространились из Польши в другие страны, Корчак обнаружил, что сверх прежних своих забот он теперь должен справляться с потоком всевозможных иностранных деятелей и педагогов, включая бригаду русских архитекторов, которые несколько дней изучали планировку здания. И все же вопреки своей славе маленькая республика не была защищена от «злобных шепотов улицы, доносящихся из-под двери».

В 1910 году, пока приют еще строился, происходили бурные антисемитские вспышки, провоцируемые политиками вроде Романа Дмовского, лидера правого крыла национально-демократического движения. «На берегах Вислы нет места для двух рас», — проповедовал Дмовский, подчеркивая факт, что триста тысяч варшавских евреев составляли тогда треть ее жителей. «Евреи — чуждый элемент в польском обществе, — провозглашал Дмовский, — и противники идеи национального освобождения». За чашкой кофе некий воинствующий националист сказал Корчаку тоном отчаяния: «Скажите, что мне остается делать? Евреи роют нам могилу». А другой знакомый поляк сетовал: «Ваши достоинства — это наш смертный приговор».