Корчак носился по горящему городу, спасая перепуганных детей, помогая раненым и утешая умирающих. По нескольку раз в день он приходил на студию, чтобы сообщить новости и сказать слова ободрения своим слушателям, пребывавшим в тревоге и страхе. Один из сотрудников радиостанции вспоминает, как этот «слегка сутулый человек умудрялся своим юмором вливать жизнь и надежду в сотрясаемые бомбежками кварталы».
Хотя в последующие три недели в приют попало семь снарядов, паники не было. При звуке сирен воздушной тревоги дети (а их количество возросло до полутора сотен) сбегали по лестницам в убежище, расположенное в цоколе здания, где окна были закрыты мешками с песком. Даже искалеченный мальчик, отец которого пропал без вести, а мать и сестра погибли на его глазах от взрыва снаряда, успевал спуститься вовремя, несмотря на больную ногу и не залеченный единственный глаз. «Мы еще вернем улыбку на его израненное лицо», — говорил по радио Старый Доктор.
Ребята постарше во время налетов несли дежурство на крыше, тушили зажигательные бомбы. В их распоряжении были считанные секунды, чтобы засыпать песком или залить водой упавшую на крышу бомбу, прежде чем та воспламенится. Один момент был ужасен: снаряд разорвался рядом со столовой, вылетели все стекла. Не успел Корчак выбежать наружу, чтобы осмотреть поврежденную стену, как все здание содрогнулось от следующего взрыва. Дети с молодыми воспитателями спрятались под столами, не смея бежать вниз в укрытие. Они были уверены, что их любимый пан доктор погиб. Но через несколько секунд он вернулся в дом, без шляпы, и пояснил, что ее сорвало взрывной волной. «Пришлось поторопиться с возвращением, — сказал он с застенчивой улыбкой. — Моя лысина — отличная мишень для немецких самолетов».
Но не обошлось без трагедий. Иосиф Штокман, отец Ромчи, скончался от отека легких, после того как тушил пожар на крыше. Его хоронили всем приютом. Над его могилой дети клялись на польском и иврите, что будут почитать «Истину, Труд и Мир».
Корчак в присутствии детей и воспитателей пытался улыбаться, но Ида Межан вспоминает, как однажды вечером он потерял контроль над собой. Ида укрывалась в приюте после ранения в голову при налете немецкой авиации на пригород Варшавы. Во время очередной воздушной тревоги она встала с постели, чтобы вместе с другими детьми спуститься в убежище, и на лестнице столкнулась с Корчаком.
— Тебе нельзя вставать! — строго отчитал ее доктор.
— Я не хочу оставаться одна, — ответила Ида. — Мне так грустно одной.
— Боже мой, кому сейчас весело, — тихо сказал Корчак. — Весь мир — это глубокое море печали.
В эти дни многие бывшие стажеры и воспитанники приходили к Корчаку за советом, стоит ли бежать в русскую зону. «Никто не знает, как будут развиваться события», — обычно отвечал он, придерживаясь своего постоянного правила никогда не давать определенных советов, но и не разубеждал тех, кто решил уйти к русским.
23 сентября после ночи особенно сильных бомбардировок, когда вся Варшава содрогалась, как будто земля разверзлась, чтобы поглотить город прежде, чем это сделают немцы, по радио прозвучали ставшие теперь знаменитыми слова мэра Стефана Старзинского: «Варшаву может поглотить огонь, но мы горды тем, что умрем, сражаясь!» Зазвучавший после этих слов рахманиновский Второй концерт для фортепиано прервался: бомба попала в электростанцию, и радио умолкло. Это произошло в четыре часа пополудни. С этого момента в эфире господствовали гортанные звуки немецкой речи.
Еще через пять дней Польша пала. Три недели продолжалась отважная борьба польского народа против неизмеримо более сильного противника, теперь все было кончено. На следующий день после падения Варшавы Ирэна, невестка Стефы, встретила Корчака, который с маленьким мальчиком на руках пробирался через руины, некогда бывшие шикарной Маршалковской улицей.
— Что вы здесь делаете? — спросила Ирена.
— Ищу обувной магазин, — ответил Корчак.
— Так ведь все магазины разрушены или закрыты, — сказала она, оглядывая развалины.
— Тогда придется найти сапожника, — заметил Корчак. — Малыш не может ходить по битому стеклу босиком.
— Чей это ребенок? — спросила Ирена.
— Понятия не имею. Он стоял на улице и плакал. Придется нести его на руках, пока не найду какую-нибудь обувь.
И он с ребенком на руках пошел дальше, к Старому го-роду, где постучался к Ханне Ольчак, дочери его издателя Мортковича. Он нередко забегал к ней без предупреждения, чтобы выпить чашку горячего сладкого чая и предаться воспоминаниям о ее отце, пока дочурка Ханны играла у их ног со своим коричневым спаниелем. «Какая прелесть», — говаривал Корчак, с сожалением покидая мягкое кресло, чтобы вновь отправиться по делам. Вот и в этот день Ханну не удивил приход доктора с босоногим ребенком на руках. Она напоила их обоих чаем и оставила у себя мальчика, а Корчак отправился дальше на поиски подходящей для малыша обуви.
Войдя в город, нацисты навели порядок. Они организовали пункты раздачи супа и хлеба. На какое-то время жители почувствовали облегчение — прекратились бомбардировки и обстрелы. Дела обстояли скверно, но люди надеялись, что худшее позади, что немецкая оккупация, как и в прошлый раз, закончится поражением Германии.
Бродя по истерзанной врагом Варшаве, Корчак слышал озорной детский смех, доносившийся до его ушей из еще дымящихся развалин, и поражался способности молодых мгновенно восстанавливать силы, их жизнестойкости. «Несмотря на кровавую бойню, вопреки разрушительной мощи человека, сила жизни превозмогает все, — писал он. — После этой войны никто не посмеет ударить ребенка за разбитое окно. Взрослые будут проходить мимо детей, опустив головы от стыда».
Краткий период спокойствия закончился новым потрясением: немцы развязали террор против поляков и евреев, начались варварские расправы на улицах, аресты, казни. Евреев сгоняли в трудовые команды, поляков увозили на принудительные работы в Германию. Немцы реквизировали ев-рейские предприятия и магазины, закрывали еврейские школы. Когда 17 сентября в Польшу неожиданно вошли русские войска, страна снова оказалась разделена: в соответствии с секретным соглашением в рамках пакта о ненападении Молотова — Риббентропа восточная часть Польши досталась Советскому Союзу, западная — Германии.
Большинство филантропов Общества помощи сиротам либо бежали из Польши, либо у них отобрали все имущество, а банковские счета заморозили. Несмотря на все более мрачную атмосферу в городе и опасения за свою безопасность, Корчак продолжал ходить по Варшаве в поисках продуктов для приюта в польском военном мундире, хотя и без знаков различия. Его уже узнавали в офисах юденрата, еврейского совета, учрежденного немцами для взаимодействия с еврейской общиной. Кроме того, он регулярно посещал CENTOS, еврейскую организацию социального обеспечения детей, где некогда работала Стефа. Когда все старались оставаться как можно менее заметными, фигура Корчака в польском мундире вызывала тревогу. Авраам Берман, директор CENTOS, вспоминает: «Мы были страшно напуганы и спросили его, зачем он носит мундир. «Для меня, — ответил Корчак, — не существует немецкой оккупации. Я горжусь званием польского офицера и буду носить то, что хочу». Мы пытались объяснить, что дело не в наших личных чувствах, а в том, что его появление в мундире может нанести вред организации, которая выполняет важные общественные задачи, но наши доводы не смогли его убедить».
Когда Неверли выказал удивление, увидев его в мундире, Корчак сказал, что любит форму ничуть не более, чем раньше, но носит ее в знак протеста. С тем же упорством Корчак не носил белой повязки с голубой звездой Давида, которая была 1 декабря 1939 года объявлена обязательной для всех евреев старше одиннадцати лет. Он не только полагал унизительным для еврейского символа служить знаком позора, но и не мог позволить нацистам лишить его принадлежности к польскому народу, поставив на нем печать исключительной принадлежности к еврейству. «Как учитель я ставлю вечные законы выше преходящих людских», — писал он когда-то, и не изменил этого убеждения.