По той тишине, которая воцарилась в конце представления, было ясно, что Корчаку удалось передать и взрослым, и детям чувство освобождения от их неимоверно тяжкой доли. Был ли этот ожидаемый Амалем царь Смертью или Мессией, а может статься — как писал Исаак Башевис Зингер в одном из своих рассказов, — Смертью и Мессией в одном лице, каждый из зрителей на мгновение почувствовал себя воспарившим не только выше стен гетто, но и выше самой жизни.

По свидетельству очевидцев, на вопрос, почему Корчак выбрал именно эту пьесу, он ответил, что хотел помочь детям принять смерть. В дневнике есть лишь короткая запись об этом вечере: «Аплодисменты, рукопожатия, улыбки, сердечные слова. (Ведущая вечер дама осмотрела помещение приюта после спектакля и сказала, что этот гений Корчак показал свою способность творить чудеса даже в крысиной норе.)»

Дети играли свои роли с потрясающей естественностью, и Корчак задал себе вопрос, что случится, если им придется продолжить исполнять эти роли и на следующий день. Если Иржику надо будет представить себе, что он и вправду факир, Хаймеку — что он лекарь, Адеку — что он градоначальник? «Не исключено, что иллюзии — неплохая тема для беседы в среду вечером, — записал он в дневнике. — Иллюзии и их роль в жизни человека». А затем, оставив в стороне иллюзии, он переключился на действительность — дела приюта на Дзельной.

За несколько часов до начала спектакля в приюте Корчака, в субботу восемнадцатого июля, председатель юденрата Черняков записал в своем дневнике: «День полон дурных предчувствий. Слухи о том, что в понедельник вечером начнется депортация». Черняков добросовестно записывал сведения о вывозе людей эшелонами из других гетто, но не задумывался о том, куда эти эшелоны направлялись. Не существовало организованной еврейской разведывательной сети, которая могла бы проверить достоверность слухов о расстрелах стариков и детей или об отравлении газом тысяч заключенных в лагерях Бельжец и Собибор близ Люблина. Записывая в дневник, что им получен приказ послать людей для строительства «трудового лагеря» рядом с деревней Треблинка, Черняков относится к этому как к обычному рядовому заданию. Желая верить, что, подчиняясь приказам, он отвращает от гетто катастрофические последствия неповиновения, он старался наилучшим образом выполнять требования немецкого командования, в то же время надеясь на лучшее будущее, вкладом в которое полагал открытие каждой новой игровой площадки.

Сны наяву более не давали успокоения Корчаку. Каждый день он просыпался в «этом проклятом месте». Последние недели он работал над новой темой, которую назвал «Эвтаназия». «Право убивать из милосердия принадлежит тому, кто любит и страдает, как и право покончить с собой, если он более не хочет оставаться живым, — пишет Корчак. — Это станет общепринятым через несколько лет».

Корчаку неоднократно приходили в голову мысли о том, чтобы «усыпить младенцев и стариков гетто». Он гонит эти мысли об «убийстве больных и слабых, убийстве невинных». Медицина должна служить жизни, а не смерти. Он вспоминает о медицинской сестре из онкологического отделения, которая рассказывала ему, как оставляла своим пациентам смертельную дозу лекарства, туманно намекнув, что, приняв больше одной ложки этого средства, они могут умереть. Ни один больной не воспользовался этим способом уйти из жизни.

Но жители гетто часто кончали с собой, они выбрасывались из окон, вскрывали себе вены. Вдова, жившая на кухне у Зильбербергов, приняла смертельную дозу снотворного. Корчак знал людей, которые дали яд своим родителям, чтобы положить конец их мучениям. Нужна была, по мнению Корчака, некая система, дающая человеку возможность управлять своей судьбой, когда жизнь потеряла смысл, — система, дающая каждому законное право просить о смерти.

Правила для подачи такого «Прошения о смерти» требовали учета огромного количества деталей и обстоятельств, включая медицинское обследование, заключение психолога, вероисповедание, место предполагаемой смерти. Кроме того, следовало разработать правила, регулирующие способ прерывания жизни: во время сна, во время танца, с бокалом вина, под аккомпанемент музыки, внезапно…

Наконец наступал момент, когда подавшему прошение говорили: «Пройдите сюда, здесь вы получите то, о чем просили». Корчак не мог прийти к окончательному решению, необходимо ли правило, позволяющее завершать процедуру умервшления даже в том случае, если проситель изменил свое решение. Возможна ли, скажем, такая формула: «Жизнь должна быть прервана через месяц даже против вашей воли. Вы подписали соглашение, контракт с определенной организацией. А если вы изменили свои намерения слишком поздно — тем хуже для вас».

Корчак «не шутил», несмотря на то что его план временами звучит абсурдно. Хотя он хотел бы оставаться в рамках некоего иронического рассуждения, этот проект эвтаназии грозил выйти из-под контроля. Воспоминания о безумном отце, о неосуществленном плане двойного самоубийства с сестрой, о неопубликованном романе «Самоубийца», написанном в семнадцать лет, все чаще преследовали Корчака.

«Итак, я — сын сумасшедшего, — пишет Корчак в своей последней исповеди. — Наследственный недуг. Прошло уже более сорока лет, а меня до сих пор время от времени посещает эта мучительная мысль. Я слишком привязан к особенностям моего характера и ума, а потому боюсь, что кто-нибудь может попытаться навязать мне свою волю».

Корчак взял недельный отпуск — от записей в дневнике, от безумия. Но затем мысли об эвтаназии возвращаются вновь и вновь по мере того, как последующие события становятся все более угрожающими.

Слухи о том, что сорок железнодорожных вагонов готовы для депортации всего населения гетто, вызвали новую волну паники. Пытаясь успокоить людей, Черняков объехал все улицы и посетил три игровые площадки. «Со стороны не видно, чего это мне стоит, — пишет он в дневнике девятнадцатого июля. — Сегодня я принял два порошка от головной боли, потом еще какой-то анальгетик, потом успокоительное, но голова по-прежнему раскалывается. Я все пытаюсь удержать на лице улыбку».

На следующее утро Черняков отправился в гестапо, чтобы оценить справедливость слухов. Хотя доступа к высшему руководству у него не было, чиновники, с которыми ему удалось поговорить, сообщили Чернякову, что ничего не слышали о депортации. В конце концов он встретился с заместителем начальника третьего отделения Шерером, который, как и остальные, выразил удивление по поводу слухов, особенно последнего — о якобы готовых к погрузке вагонах. Когда Черняков спросил, может ли он сообщить людям, что их страхи беспочвенны, Шерер сказал, что для тревоги нет никаких оснований, а все эти слухи абсолютная чушь. Испытав чувство огромного облегчения, Черняков приказал своему помощнику сделать через полицейские участки гетто публичное заявление, доведя до всеобщего сведения, что после изучения обстановки юденрат пришел к выводу о безосновательности слухов о готовящейся депортации.

Когда известия о возможной ликвидации гетто достигли друзей Корчака, живущих в арийской зоне, они немедленно стали действовать. Марина Фальска, все еще скрывавшая под своей крышей еврейских детей, нашла для Корчака безопасное место неподалеку от своего приюта. Игорь Неверли, который умудрился добыть для Корчака удостоверение личности на чужое имя, с необходимыми бумагами проник в гетто под личиной инспектора канализационных сооружений, чтобы вывести оттуда Корчака.

Как и во время предыдущего посещения гетто, Неверли испытал шок при виде этого жуткого места, где обитали «люди, приговоренные к смерти», и чувство стыда за свое положение «так называемого арийца». Он нашел, что жизнь в приюте протекает по-прежнему, хотя дети стали вести себя тише и двигались медленнее. Корчак выглядел «больным, измученным, сутулым».

Друзья снова сидели друг против друга, и Неверли снова уговаривал Корчака принять его помощь. «Я объяснил ему, что это был самый последний шанс спасти от гибели хотя бы немногих, — вспоминает Неверли. — Откладывать уже не было возможности. Если доктор закроет приют, нескольким детям и учителям, возможно, удастся выскользнуть из гетто. Ему достаточно оставить распоряжение и немедленно уйти вместе со мной».