Что-то дрогнуло в груди Охнаря.

— Я и на вокзале могу. Впервой, что ли?

— Обиженным себя считаешь? — холодно спросил опекун.

Ленька не ответил.

— Боюсь, что вокзальная вошка не поймет твоей сложной психологии. Ляжешь где-нибудь на полу, рядом с босяками, она тут же приползет познакомиться. Да и бельишко твое может оказаться с ногами и куда-нибудь сбежать. А мне, например, это обидно будет. В нем и мои есть рубли. Вся ячейка тебе одежду справляла. Ну, а в общем, как знаешь.

Константин Петрович повесил полотенце на деревянную катушку, надетую на вбитый в стену гвоздь, прошел в комнату, ласково кивнул жене.

— Будешь подавать?

Захватив чапельником сковородку, Аннушка с женской сострадательностью шепнула Охнарю:

— Чего раздумываешь? Мой руки да садись ужинать.

И тоже ушла в комнату.

Горячая сковородка оставила после себя раздражающе вкусный запах жаренной в сметане рыбы и молодого лука.

Почему-то Ленька чувствовал себя совсем униженным. Это вызвало в нем горькое чувство обиды. Вот действительно жизнь подзаборная. Опять ночевать на вокзале под лавкой. И все сам себе устроил.

Он уже понимал, что останется, и не шел сразу за Аннушкой лишь из-за того тягостного чувства неловкости, которое овладело им нынче, как только он ступил на этот двор, и еще для того, чтобы не показать бывшим опекунам, будто он, высунув язык, бежит на первый зов. В его сердце помимо воли закралась надежда: «Зачем это Мельничуки оставляют меня ужинать, ночевать? Может, с ними и договориться можно? Если здорово попросить, гляди, и простят?» Да нет, это всего-навсего вежливость. Есть люди, которые и чужую собаку пожалеют; пускай ее потом и убьют, но за углом. Вдобавок надеяться, что над ним смилостивятся, платочек дадут носик вытереть, — ну его к черту! А переночевать? Отчего и нет? Комнату ведь он не заест? Не помешает и отужинать.

Слегка хмурясь, Охнарь решительно вернулся к себе, сложил вещи, умылся. Чистым он сразу почувствовал себя лучше. Да, теперь ему трудно было бы жить в лохмотьях на улице. Войдя в опекунову комнату, он так же свободно сел за стол, положил себе в тарелку двух карасей, жареной картошки, а когда встретился взглядом с Мельничуком, не отвел своих глаз, а посмотрел открыто, с вызовом. Константин Петрович от удивления перестал жевать, затем взял пару луковых перьев, густо посолил и отправил в рот.

Некоторое время было слышно, как три человека усердно обсасывают рыбьи кости.

Куда ж ты теперь надумал податься, Леня? — с улыбкой спросила Аннушка.

— Найду место.

— Секрет, что ли? Или нам и сказать не хочешь?

Константин Петрович сидел, сосредоточенно уткнувшись в тарелку: казалось, его ничто не интересовало, кроме карасей.

— Отчего, тетя Аня? На вас я не в обиде, это я говорю по натуре. Сам измазался, самому и отмываться. Ну, а пропадать не собираюсь. Я только в прошлом году вроде как с болота на сухое место вылез, и обратно увязать? Хватит и того, что хлебнул. Что я, нарочно в школе всю эту бузу затеял? Довели! А я того, поддался характеру. В общем, ладно, замнем для ясности. А завтра я пойду в ячейку «Друг детей!» и скажу: «Виноват. Преступник? Сажайте за решетку. Нет? Направьте в вагоноремонтные учеником токаря, литейщика, сапоги чистить, мусор выметать— все равно». Раз сорвался со школой, то хоть за ремесло ухватиться. А что я еще могу? Выбросить на улицу не имеют права, не такая власть.

Правой рукой Ленька крепко сжимал вилку, верхняя приподнятая губа его решительно и задиристо оттопырилась. Кудрявый, загорелый, глазастый, он всей своей плотно сбитой фигурой являл сейчас вызов. Аннушка вдруг громко подмывающе рассмеялась, рассмеялись и все ее ямочки.

— Куда ж ты пойдешь говорить? — сказала она как-то певуче и очень по-домашнему. — Ты что, не знаешь, кто председатель ячейки «Друг детей» и твой главный опекун? Вот он сидит.

И показала на мужа.

— А что он, один? Там есть правление… члены общества.

За все это время Мельничук в первый раз улыбнулся:

— Изучил, оказывается, принципы демократии?

Он досадливо, с усмешкой обратился к жене:

— «Куда… куда… куда ты удаляешься?» Раскудахталась. Что ты его спрашиваешь? Раз ушел, не сказавшись, стало быть, знает куда. Чай готов?

Ленька вспомнил, что перед бегством от опекунов он пропил их деньги, данные ему именно на чай и сахар. Он покраснел и отказался от предложенного стакана, хотя после сытного ужина пить захотелось еще сильнее.

Окно во двор было открыто, и в него с любопытством заглядывал молоденький подсолнух, точно хотел узнать, как живут люди. На сумеречном небе появились первые редкие и бледные звезды. Не трепеща ни одним листом, стоял тополь, будто дремотно прислушивался к тишине. Давно угомонились голуби соседа-кузнеца в голубятне, вдова-почтальонша подоила корову и вынесла молоко на погреб, чтобы завтра продать на базаре. Жильцы с лавочки за воротами разошлись по квартирам. Окна в соседских домах тоже были открыты, выпуская на простор уютный свет ламп. Темно и тихо стало в опустевшем дворе, в садике, на огороде, сильнее запахли маттиолы. Длинные, бледно-сиреневые, невзрачные днем, они, как всегда к вечеру, властно заполнили весь воздух своим дивным, сладким и сильным запахом, перебивая запахи всех других цветов: недаром Аннушка посадила их целую грядку.

— Ты, вольный сокол, где ж эти два дня летал? — спросила Аннушка хлопца, словно решив не обращать внимания на тон мужа.

— В колонии.

Константин Петрович молча и с оттенком торжества посмотрел на жену, словно говоря: «Кто был прав? Теперь убедилась?» Аннушка ответила весело-смущенным и чуть виноватым движением головы, плеча: опростоволосилась, дескать, но я только рада своей ошибке.

— Что ж ты там не остался? — вдруг спросил сам опекун. В голосе у него уже не было прежнего холода и отчужденности.

— Может, мне и к соске вернуться? — фыркнул Охнарь. — Хлопцы из ворот, а я наоборот?

И он рассказал все, что увидел в колонии. Хотел помянуть про встречу с Васькой Блином, да это показалось неинтересным.

Константин Петрович усмехнулся совсем весело.

— Значит, набрался немного ума от товарищей? А тут, в городе, не у кого занять было? И в школе олухи, и в ячейке «Друг детей». Подозрительный вы, блатняки, народ, только своим верите.

Аннушка, сидя напротив Константина Петровича, уже раза два делала мужу какие-то знаки, и выражение лица у нее было укоризненное, недовольное, но он и бровью не повел.

— Обожди, Нюта. Ты уже раз промахнулась? Промахнулась ведь? Так позволь теперь мне поступать по-своему. Как говорит наш бывший воспитанник, «помолчи в коробочку», «засохни». — И обратился к Охнарю прежним суровым и холодным тоном: — Вот что, бравый любитель свободы и самостоятельности. Я, конечно, поставил в известность ячейку о всех твоих художествах. Раз не хочешь у нас жить, то зачем же мы будем навязываться. Ушел? Значит, новое нашел. Тут все ясно. Правда, ушел ты хоть и трусливо, по-блатному, но честно. Я каждую вещь проверил, каждый рубль в кошельке, — все на месте. Иначе я бы с тобой и разговаривать не стал. Только это одно и смягчает твою вину. Поэтому завтра на работе я, так сказать, неофициальным путем доложу членам правления, что ты вернулся, просишь прощения и помощи в поступлении в мастерские. Так я тебя понял?

— Так, — глухо ответил Ленька.

— Объясню членам правления, что ты даешь слово держаться как следует, научишься наконец думать головой, а не руками. Правильно я выражаю твое намерение?

Охнарь еще ниже наклонил голову.

— Правильно.

— И если правление поверит, что этот твой трюк — последний, то, возможно, оно и согласится. Но ручаться я не могу, не один решаю.

Аннушка сердито отодвинула тарелку с компотом.

— Да хватит тебе, Константин. Не видишь по парню, что и так себя за локти кусает? Какие вы жестокие, мужчины. Скажи ему наконец, Константин, не то я сама…

Складки возле рта Мельничука стали еще жестче, глаза водянистее. Он в упор уставился на жену, казалось забыв про воспитанника, и раздельно, сквозь зубы проговорил: