— Скажи, Леонид, кого ты больше всех уважаешь?

Оголец не нашелся что ответить. Он скорее ожидал выговора за то, что бросил коней и стал купаться, чем такого вопроса.

— Краденые деньги, — как бы про себя, едко сказал Заремба.

Колонисты вновь рассмеялись, теперь и Охнарь с ними.

— Не думал раньше над этим? — улыбнулся и Тарас Михайлович. — Просто жил, как мог. Верно? Ну, а вот теперь подумай и скажи.

— Ну… героев, понятно, уважаю, — уверенно сказал Охнарь. — Котовского, например… борца Ивана Поддубного.

— Иными словами, людей сильных духом и… плотью? Бесстрашных? Такими были революционеры.

— А, скажете, блатники не храбрые? Да они любого не забоятся. Хоть и Поддубного. Пырнут сзади ножиком — и амба!

— Вот именно сзади, — вставил воспитатель. — И ты удар исподтишка называешь смелостью? Может, по-твоему, смелость — обидеть женщину, сломать замок в магазине, зайцем проехать на крыше экспресса? Это хулиганство, ухарство, и цена такому «геройству» — железная решетка. Нет, дружок, человека ценят по другой примете: полезен он обществу или вреден? Хирург Пирогов спас тысячи жизней; Котовский за правду вел в бой народ, жертвовал кровью; художник Репин полстолетия изо дня в день создавал кистью прекрасное; путешественник Пржевальский умер в одной из научных экспедиций, на берегу далекого озера Иссык-Куль. Все эти люди жизни не щадили для славы России, вот за это народ и памятники им ставит. Что перед ними ваши налетчики? Вредные, заразные бактерии.

— Да что я, исполком ограбил? — с некоторым недоумением усмехнулся Охнарь. — Будто мы не знаем, кого чистим? Нэпачей. У безработного и срезать нечего, кроме дырки в кармане.

Владек снова резко проговорил:

— Значит, ты сперва документы спрашиваешь? «Разрешите узнать, кто вы, а то мы вас ограбить хотим?» Кому ты очки втираешь, будто я не знаю?!

Воспитатель кивнул головой, соглашаясь с Зарембой. И опять заговорил, как и прежде стараясь подобрать самые убедительные примеры.

Действительно, воры совсем не похожи на рыцарей. Они, если хочешь знать, сродни капиталистам, потому что они существуют за счет других. Небось ты и на воле ходил в штанах? И сейчас вот одет. А ты хоть пальцем шевельнул, чтобы сделать эту одежду? Над нею ткачи проливали пот, а заплатили им меньше, чем стоит ткань, потому что часть их заработка государство взяло на вас, сирот…

— Я не просил, — нагло, с бесстыжей усмешечкой Перебил Охнарь. — Сам достану.

— Меньше получили денег и плотники, что починяли сруб нашей мельницы, — словно не расслышав огольца, продолжал Тарас Михайлович. — И крестьяне меньше получают за выращенный хлеб. Выходит, что вас весь трудовой народ кормит, в люди вытягивает. Вы же ему хамски вредите, обворовываете, — значит, вы его враги. Но у человечества миллионы глаз и миллионы рук, оно сумеет увидеть и схватить за шиворот любого субчика.

От колонии донесся низкий стенящий гул «звонка»: били в железный рельс.

— Тю! Что вы на меня насели? — намеренно громко воскликнул Охнарь, скрывая под развязностью замешательство. — Дался я вам. Вон у вас целая колония трудяг растет. Мало?

Воспитатель встал, оправил гимнастерку под широким толстым командирским ремнем с пятиконечной звездой на бляхе.

— Мало! Ты разве не человек? — И совсем другим тоном опросил: — Вода холодная? Что ж, хлопцы, окунемся да и завтракать?

Охнарь побежал распутывать коней, чтобы гнать их в колонию. Когда трусил верхом на гнедом, подгоняя его удочками, задумался о Колодяжвом. За эти месяцы недоверие Леньки к воспитателю сильно поколебалось. Сначала по старой памяти Охнарь убеждал себя, что Колодяжный глот, лишает их самоуправления, командует. Шли недели, и Ленька увидел, что Тарас Михайлович не такой человек, каким он заранее рисовал себе воспитателей. Ко всем колонистам он подходил со спокойствием человека, уверенного в свой к силах, без кулаков, крепких словечек. Наряды на работу распределял правильно, не выделял любимчиков. Немного, правда, был холодноват и скуп на похвалы, но уж если кому улыбнется — словно рублем подарит. А главное, Охнарь убедился, что Колодяжный и ест с ними вместе, и работает, и живет в такой же комнате: ни в чем не отделяет себя от колонии. В любое время к нему можно прийти, обратиться за помощью и получить ее. Казалось, воспитатель все может, во всем ему сопутствует удача, детский коллектив идет за ним без колебаний. К чему ж тут придерешься?

XIII

Везде, где парни и девушки растут вместе, — в детдоме, в старших классах школы — всегда витает аромат чистой юношеской дружбы и любви. Такая атмосфера царила и в колонии. Те самые хамоватые шпанистые ребята и развязные уличные девчонки, которые еще два года назад ссорились из-за мотыги, из-за места за столом, горласто обзывали друг друга крепким словцом, от которого краснели воспитатели, теперь вели себя совсем иначе: казалось, это была другая молодежь. Выросшие, остепенившиеся хлопцы теперь тщательно следили за своей одеждой, брили пушок на щеках, расчесывали волосы на пробор или кверху — «политикой». Девушки, давно расставшиеся с грубыми ухватками, приобрели мягкость движений, женственную прелесть, старались завести кокетливые гребешки, яркие ленточки, сияли негаснущими глазами, здоровым румянцем, застенчивыми улыбками.

Старшие ребята старались помочь им в работе, не задеть словом. Увидит парень, что девушка несет полное ведро с водой, — подхватит, хвастаясь силой, доставит чуть не бегом. Охотно угостит подругу семечками, всегда вскочит со скамьи, великодушно уступая место.

Охнарь не чувствовал себя юношей и никогда бы не променял общество товарища на общество девочки. Наверно, постыдился бы заводить и «зазнобу». Другое дело — гульнуть с «бабой». На «воле» это было принято, считалось шиком. С удачи воры привозили грубо накрашенных женщин, лилось вино, играл граммофон или гармоника, пол стонал от пляски. Год назад и Ленька познал «любовь». Случайные собутыльники— двое пьяных босяков — свели его с двадцативосьмилетней бульварной «девицей». Ничего, кроме отвращения, тринадцатилетний Охнарь не вынес от этой ночи. Он помнил плохо скрытую брезгливость девицы, помнил, как поощрительно хохотали босяки, затем его стало рвать от перепитого. Но среди ворья именно этот разгул и считался «настоящей жизнью», и впоследствии Ленька хвастался одногодкам, что «путался с марухой».

Последние дни он упорно и настойчиво выслеживал Анюту Цветаеву. Наконец ему удалось застать ее одну. Видимо, кончилось ее дежурство на кухне и она опять перешла на плантацию, потому что мыла руки у колодца, вон и платье у нее в золотисто-розовых семечках; сейчас почти все девчата снимают помидоры.

Недавно ударил звонок на обед, и перелески, поля вокруг двухэтажного кирпичного здания ожили: это по тропинкам с плантаций возвращались колонисты. Тихий до этого дом наполнился голосами, смехом. Подошедшие складывали у крыльца лопаты, грабли, громко обсуждали мелкие происшествия на работе. С девочками стояла Ганна Петровна, весело чему-то смеялась. У многих ребят волосы были мокрые: перед едой окунались в пруд, смывая грязь, пот.

В столовой, за громадными стеклянными окнами, двигалось двое дежурных, расставляя тарелки с нарезанным житным хлебом, солонки, раскладывая алюминиевые ложки.

Не смущаясь тем, что поблизости народ, Ленька подкрался сзади к Анюте и бесцеремонно, как бы в шутку, обнял ее за шею.

— Кто? Вот идол!

Она облила себе грудь, подол платья,

— Не угадала?

— Очумел! Увидят.

— Пускай глядят, абы глаза не сломали.

Анюта резко высвободилась из его рук. Глаза ее покраснели от злости, она смешно надула тонкие розовые губы, отчего лицо, укороченное светлой челочкой, приняло горделиво-заносчивое выражение.

Ленька удивился. Чего она? Ему бы надо обижаться, что подвела: целый час как осел торчал у клуни, свистел под окном.

— Что же не вышла тогда? — с наигранной веселостью спросил он. — Я до петухов ждал.