— Стало быть, скоро… — Он присвистнул и запыхтел, изображая паровоз. — Ты катись, моя машина, сто четыре колеса… Очень… отлично. И начхал я на это дело с пожарной каланчи.
Константин Петрович словно не слышал. Он подошел к жене, полуобнял за плечо и, смеясь, стал просить ее поучить его подрубать платки. Она притушила ладонью бег машинного колеса, перестала строчить и так же весело начала ему объяснять, как делать шов, мережку. Какими неприступными, далекими показались теперь Леньке опекуны! А совсем недавно они оба шутили с ним насчет «зазнобы с крысиными косичками». Когда Аннушка варила студень, она всегда давала Леньке мозговые кости, которые он любил; Константин Петрович накануне собирался с ним на ночь в лодке на Донец, удить сомят.
Одиноко сидя на стуле, Охнарь еще помолчал, как чужой. Он вдруг раскис, точно мокрая половая тряпка. Запустить, что ли, вот этой солонкой в зеркало? Или вдруг перевернуть полку с книгами? А то хоть заругаться в Саваофа и всех боженят?
Ночная бабочка попала в ламповое стекло и с треском сгорела. Охнарь слегка вздрогнул. Моргая глазами, он покосился на татуированную грудь oпeкуна, на его длинные жилистые руки, подумал, тихо встал со стула и осторожно, стараясь не шуметь, отправился спать.
У себя в комнате Ленька распахнул окно. Все равно показалось душно. Ленька содрал с кровати одеяло, простыню, захватил подушку и, волоча все это по крашеному полу, полез через окно в садик.
В садике, недалеко от старой почерневшей беседки, стоял стожок свежего сена майского укоса: вдова- почтальонша заготовила для коровы. Ленька нагрузился постельными принадлежностями и попробовал было взобраться на стожок, но свалился. Он подумал и попытался забросить на сено сперва подушку и одеяло. Они не долетали. Возле стожка росла толстая кривая груша. Охнарь еще посопел, подумал и решил взгромоздиться на грушу, чтобы оттуда спрыгнуть на сено. Обхватив руками и ногами корявый ствол дерева, он долго висел на нем, точно торба с овсом, ни на сантиметр не двинувшись кверху. Наконец свалился, оцарапав о сучок ухо и больно стукнувшись затылком о ствол. Это еще немного протрезвило его.
Некоторое время Охнарь лежал не двигаясь и отдыхал, набираясь новых сил для очередного штурма груши. В его голове не витало ничего похожего на мысль. Сквозь прозоры в листве он меланхолически смотрел на полный месяц. Теплый ветерок, набегавший откуда-то из-за жидких кустов смородины, шевелил волосы. Издалека, с хутора за Донцом, доносилось задумчивое пение парубков и девчат. Иногда с другой стороны, от клуба вагоноремонтников, был слышен смех и звуки домры. Все гуляли, один он, Ленька, валялся, как свинья под дубом. В черно-глянцевой зелени редкого садового вишенника дымились зеленоватые лунные пятна. За тыном в сарайчике шумно вздыхала корова, с ней вместе жили петух и семь кур.
Кепка все время потихоньку уплывала из-под головы Охнаря, казалось, весь земной шар немного накренялся, и тогда к горлу подкатывала противная сосущая волна.
И вдруг он с удивлением вспомнил: все то, что с ним происходит сейчас, — драка, скандал, пьянка — было когда-то давно-давно, в колонии. Тогда ведь он был кругом неправ и жалел после. А теперь? Ему стало нехорошо, тоскливо. Неожиданно все спуталось в отяжелевшей голове, и он заснул. Накрытая одеялом подушка валялась у него в ногах, а простыня напоминала пятно лунного света.
VIII
Утро выдалось хмурое. Дождик стал накрапывать еще на рассвете, когда Охнарь, воровато озираясь, зайцем садился в почтово-пассажирский поезд Москва — Кисловодск. Как опытный безбилетник, Ленька не остановился в тамбуре, а прошел через вагон, в следующем залез на верхнюю полку, забился в угол и лег. Вспомнился Ростов-на-Дону, бегство от тетки: вот так же четыре года назад пустился он в свое первое заячье странствие. Он съежился: казалось, и душа его съежилась.
Два пролета езды заняли меньше часа. За это время дождик перестал. Тяжелые грязно-синие облака по-прежнему давили землю. Где-то за их толщей временами простуженно кашлял гром; казалось, будто небо вдруг заболело и его обложили толстыми согревающими компрессами.
Состав приняли на второй путь. На первом только что беззвучно остановился голубой нарядный экспресс Ленинград — Тифлис. Охнарь спрыгнул с подножки, перекинул коричневое пальто-реглан через левую руку, в правую взял этюдник и медленно пошел по узкому проходу между поездами, намереваясь обогнуть паровоз и выйти на перрон. Неожиданно из собачьего ящика международного спального вагона вылез босой, лохматый, обтрепанный парнишка его возраста и обратился прямо к нему:
— Дай закурить, а?
Его толстощекое лицо было исчерна-грязным, лишь блестели белки глаз да толстые губы, казавшиеся мокрыми. На парнишке были кальсоны и рваный затасканный пиджачок, надетый прямо на голое пузо.
Что-то знакомое мелькнуло в его чертах. Охнарь пристально вгляделся.
— Блин? — взволнованно воскликнул он. — Васька Блин!
Беспризорник вздрогнул и съежился. Как всякий человек, у которого не чиста совесть, он подумал, что его опознали, а следовательно, надо бежать.
— Фаечку тебе? Могу.
И, поставив этюдник тут же, у телеграфного столба, Охнарь положил сверху реглан, достал смятую пачку «Зефира», угостил беспризорника и себя не забыл. Васька Блин — а это был он, — видя, что его не хватают, подозрительно, с недоверием оглядел Леньку, нерешительно прикурил от его спички. Он молчал, видимо стараясь сообразить, в чем тут дело.
— Откуда, Блин, едешь? — улыбаясь спросил Охнарь. — Далеко? Да ты что в молчанку играешь? Иль не признал?
Беспризорник два раза подряд затянулся и опять ничего не сказал. Он не спускал глаз с Охнаря и тоже принужденно улыбнулся.
— В киче, что ли, сидел? Память отшибли? Забыл, как мы с тобой в этих палестинах пассажиров чистили?
И тогда Блин быстро сделал к нему шаг.
— Охнарь? Ты? Охнарь? Забожись!
На его перемазанном мазутом и пылью лице отобразилась не столько радость, сколько недоумение. Казалось, он не верил глазам.
— Фактура, я, — воскликнул польщенный Охнарь, невольно переходя с бывшим корешем на воровской язык. — Век свободы не видать. Разглядел?
Теперь Васька Блин весь пришел в суетливое движение.
— А я смотрю, — торопливо говорил он, — знакомая харя, ну… не поверил. Ты прямо как фраер.
— С удачей? Обмыл кого? Во расфуфырился! Небось в карманах полно монеты?
Воры тщеславны. Они хвастают удачными грабежами, хвастают своим бесстрашием, пьянками. Денег они действительно не жалеют и всегда поделятся с товарищем, а то и с незнакомым человеком. Если вор сидит без рубля, он никогда не признается, что не сумел украсть, не отважился, а скажет, что накануне прокутил с женщинами или проиграл в карты. Это считается особым шиком.
Охнарь сунул руки в пустые карманы, и ему стало неловко перед старым дружком, который знал его в «лучшие дни», видал у него червонцы. Ленька хотел что-нибудь соврать, но подавил в себе это мелкое пакостное чувство и откровенно сознался:
— Нет, Васька, я сейчас как выпотрошенная рыба. Ведь я…
— Ты, наверно, зуб на меня имеешь? — не слушая Охнаря, продолжал Блин. — Сука буду, ты сам тогда завалился. Помнишь, на бану, с чемоданом. Я тебе крикнул: «Подрывай!» Плюнул бы на это барахло, зачем оно сдалось.
Ах, да, ведь Блин считает себя в чем-то виноватым, старается оправдаться? Каким далеким и мелким показалось все Охнарю! Как отошел он от этих воровских интересов! Правда, он оторвался и от одноклассников, точно бревно от плота. Однако это не значит, что он пошел на дно. Он пристанет в знакомом затоне — вернется в дружный трудовой коллектив, к старым товарищам, которые смело, чистыми глазами смотрят в будущее.
Ленька дружески положил руку на плечо приятелю.
— Оставим это дохлое дело, Блин. Подумаешь, какую муру вспоминать. Конечно, я сам виноват, что тогда… а вообще, я совсем и не жалею. Верно, верно, Васька, я рад, что меня тогда подпутали. Хорошо, что судили, отправили в колонию. Теперь я совсем другой. Я ведь со старой жизнью завязал. Крест поставил.