— Ой!
Под ноги Охнарь не глядел и в кровь сбил палец о камень. Он со злостью запрыгал на одной ноге. Может, все-таки вернуться и запустить этим «сухарем» в Юсуфа? А до чего, между прочим, проклятый камень на картошку похож. И вдруг Охнарь покраснел так, что невольно оглянулся: не видел ли кто? Он вспомнил обед на прошлой неделе. На второе колонистам сварили молодую картошку со своего огорода. Она лежала на тарелках, розовая, крупная, и пахуче дымилась, обильно сдобренная сметаной. Вдобавок к ней подали по куску говядины. Дружно работали вилки, челюсти. Все ели и хвалили. Охнарь с полным ртом тоже смеялся и затянул на своем конце с ребятами:
Владек, сидевший по правую руку от Охнаря, насмешливо бросил ему:
— Вкусно?
— Знатно!
— Оно и видно: ловко справляешься. А рука не болит ложкой махать?
За столом засмеялись.
Сперва Охнарь не понял. Потом вспомнил, как отказывался окучивать эту самую картошку, копать ее, как вообще часто ленился. Уши его вспыхнули. Вгорячах он хотел ударить Владека, и… кулак его нерешительно разжался. Большой палец Владековой руки был завязан грязным обзелененным бинтом с проступившим пятном засохшей крови. Заремба разрезал палец стеклом, когда выбирал из земли вырытую картошку.
Охнарь тут же за столом мысленно хмыкнул: «А, плевать!» Но аппетит уже пропал.
Да, Владек тогда, а Юсуф сейчас имели право смеяться над ним, лодырем и чистоплюем, и колонисты их охотно поддерживали. Все они заработали свою картошку, хлеб, одежду, отдых, а он даже не имеет право на труд. Чужой — вот в чем дело. Для ребят он чужой со всеми своими интересами.
Медленно вышел Охнарь из сосняка. Странно, все у него получалось как по плану: вот он уйдет из колонии, по дороге сбежит на «волю»… Чего ж ему не радостно?
На лекарственной плантации шел сбор прикорневых листьев отцветающей наперстянки. Всюду виднелись красные косынки девушек, обнаженные загорелые спины ребят, блестели на солнце серпы, слышались веселые голоса, чей-то заливистый, тоненький смех. Издали, от реки, с бахчи, доносилась песня.
Охнарь с особенной силой почувствовал себя одиноким, забытым. Бывает так: долго живешь в комнате и не замечаешь ее удобств. И вот, когда надо уезжать, вдруг по-особенному взглянешь на эти голые стены, на морщинки обоев, на темные пятна от снятых фотографий; вспомнишь, сколько дорогого, милого и радостного связано с этой комнатой, — и она станет до боли близка. Так случилось и с Охнарем. Только теперь, накануне отъезда, он почувствовал, как много хорошего было в колонии: здоровая трудовая жизнь, работа с ребятами в стенгазете, турник, кружки самодеятельности, купанье в бочаге, игры на лесных полянах в часы досуга. Охнарь и сам не подозревал, как он во все это втянулся.
Он внезапно остановился, внутренне к чему-то прислушиваясь. Затем, почти бегом, повернул обратно в колонию. Что-то новое, радостно-тревожное захватывало дух. Воспитателя он нашел возле клуни: с полей возили последний хлеб. Тарас Михайлович стоял под гарбой, принимал желтые снопы ржи на вилы и легко, как веники, перебрасывал их полуобнаженному колонисту у скирды. Капельки пота стекали по его красному загорелому лицу на рыжую бородку, глаза блестели устало, но удовлетворенно.
В первый раз за все пребывание в колонии Охнарь вдруг ощутил перед ним какую-то особенную робость. Одно мгновение он даже подумал, не обратиться ли к посредничеству ребят? Но тряхнул кудрявыми вихрами и решительно ступил к воспитателю.
— Слышь ты! — проговорил Охнарь, непроизвольно для себя ловя кончик его ремня и начиная крутить.
— Да? — обернулся Тарас Михайлович и сразу при виде Охнаря приветливое выражение сбежало с его лица, оно закаменело, стало холодным.
— Я о деле к те… к вам. Сказать что-то хочу. — Ленька заторопился и, как всегда в таких случаях, заговорил горячо и бессвязно, опасаясь, чтобы ему не помешали.
— Ну? — перебил воспитатель ледяным тоном и выдернул у него из руки кончик своего ремня.
— Я теперь без волынки, — не замечая его холодности, ловил Охнарь свои мысли, стремясь не сбиться. — Понимаешь: ну, убегу из реформатора, а то и по дороге в город. Верно? А дальше? Опять вокзал, пьянка, карты… где украдешь, где тебя загрудают. Да? Отвык я. После колонии уж… никак. Ну… оставь меня тут, а? Оставьте. Слово даю: оправдаю.
Он, как и полагал, сбился, чувствуя, что говорит совсем не так, как этого хотел. Несмело и с надеждой поднял свои глаза; они встретились с глазами воспитателя, и Охнарь слегка растерялся. Острые серые глаза смотрели на него чуждо и неприязненно. Но внезапно ледок в них треснул, растаял, глаза усмехнулись насмешливо и ласково, как тогда в первый вечер в столовой. И сразу же от них побежали лучики морщин, губы слегка раздвинулись, обнажив желтоватые неровные зубы, и на щеках изогнулись улыбчивые складки.
Колодяжный плюнул на ладонь и взялся за вилы.
— Лезь на гарбу, — сказал он. — Подавать будешь.
Горячая волна вдруг поднялась от груди к горлу Охнаря, перехватила дыхание. Он побледнел, на миг защипало глаза. Затем кровь ударила в щеки, виски, Ленька радостно, проворно поставил босую ногу на ступицу колеса, ухватился пятерней за деревянную дробину решетки, да заторопился и сорвался на землю. В то же мгновение снизу его крепко подпер плечом Омельян, сверху подал руку Владек, и Охнарь очутился на гарбе, доверху наполненной спелой рожью. Одна из колонисток весело протянула ему вилы.
И снова в ясном воздухе замелькали снопы.
Городок на Донце
I
Воскресным утром в начале апреля перед зданием колонии остановился старый, облупленный фордик, забрызганный весенней грязью. Из кабины, с места шофера, выпрыгнул высокий худой блондин с водянистыми, слегка навыкате глазами и улыбчивыми морщинками у большого выбритого рта. Он был в капитанском картузе, галстуке и охотничьих сапогах. За ним из автомобиля вылезла полная напудренная женщина, «барыня», как мгновенно окрестили ее хлопцы, мужчина в форме железнодорожника и толстяк с портфелем.
— Комиссия какая-то приехала из города, — догадались воспитанники.
В сопровождении двух исполкомовцев и заведующего Паращенко, пышнобородого, в неизменных крагах, комиссия отправилась на мутную от разлива речку смотреть водяную мельницу. Оттуда завернула на талые ржаные поля, послушала жаворонков; «барыня» набрала на взгорье бледно-голубых подснежников. На обратном пути гости поинтересовались лекарственной плантацией, хлебопекарней, скотным двором. Они, видимо, плохо разбирались в хозяйстве, потому что дружно хвалили все, что им показывали.
В столовой заведующий приказал накрыть отдельный столик; проголодавшаяся комиссия похвалила и добротность казенных харчей. После обеда колонисты собрались в красном уголке. Комната наполнилась смехом, тягучим бреньканьем панской фисгармонии, стуком шашек и домино. Железнодорожник и напудренная «барыня» расспрашивали воспитателей и исполкомовцев о кружках самодеятельности, толстяк с портфелем больше интересовался тяглом, хозяйственным инвентарем, а сухощавый блондин в капитанке затесался в самую гущу стриженых, обветренных колонистов.
Сидя на полу у ног «моряка», Охнарь с удовольствием слушал его рассказы, острые поговорки, сам задавал вопросы. Живой чистый блеск серых глаз огольца, дерзкий смеющийся рот, кудрявая голова, уверенные движения небольшого, но ловкого, сбитого тела — все понравилось человеку в капитанке. Он весело расспросил Охнаря, долго ли тот был на «воле», сколько сидел в тюрьме, посмотрел его карикатуры в стенгазете.
Потом встал, поднял руку и громко объявил, что ячейка добровольного общества украинского Красного Креста и «Друг детей» при железнодорожном узле, председателем которой он является, желает взять из колонии одного подростка на воспитание: подростка определят на квартиру с полным пансионом и отдадут учиться.