Сторож Омельян принес четыре старых длинных доски, молча положил на землю. Черный, худой, он был в своих неизменных синих заношенных штанах, вобранных в чеботы; между его черными длинными усами белела потухшая цигарка, приклеенная к нижней губе.

— Значит, есть дурни на свете? — с минуту поглядев на Леньку, невозмутимо спросил он. — В отдых и то тебя разобрало.

Ленька вспомнил свой разговор со сторожем, когда ехал на телеге из города. Тогда парень смеялся над колонистами за их согласие работать.

— Мели, Омеля, твоя неделя. Чем языком возить, лучше б взял лопату да подсобил. Копай вон яму под столб.

Сторож еще с минуту постоял молча.

— Не успел еще взяться за топор, а уже орешь «подсоби»? Тебе в охотку, вот и поломай горб, а мне коней напувать надо, за сеном ехать к Сухому Дубу… Ох, не на конюшню ты попал, Охнарь, я б те преподал науку. Не пальчиком бы стал работать, а всеми двадцатью.

Охнарь начал пилить доски.

Скоро весть о новом плотнике облетела всю колонию. От турника, с крокетной площадки, из леса стали недоверчиво собираться воспитанники; прибежали купальщики из бочага с мокрыми волосами, в темных непросохших трусах. «Да он небось опять работает, как на раскорчевке?!»

Топором Леньке до этого редко приходилось мастерить, обтесывание сох не клеилось: щепа летела вкривь и вкось.

Со всех сторон к «ему сыпались насмешливо-веселые советы:

— Ты, Леня, когда бьешь, посильнее крякай.

— Сади обухом, чего там смотреть!

— Не берет топор? — посочувствовал Сенька Жареный. — Эка беда, а ну, попробуй зубами.

Сенька сцепил руки, размахнулся, делая вид, что рубит, и с каким-то привизгом крякнул: «Гав! Гав!» Внезапно сморщился, схватился за живот, задвигал ушами. Повалился в траву и задрал ноги.

— Уморился. Отдохнуть бы годик на курорте.

Колонисты покатились со смеху.

Из пекарни пришел Яким Пидсуха: его привлекли шум, хохот у птичий. Некоторое время он полусонно, свысока смотрел на Охнаря, на топор в его руке, на криво заостренный конец жерди, потом отпустил щелчок ойкнувшей Анюте Цветаевой и молча ушел колоть дрова для печки.

Колодяжный воспользовался моментом.

— Чего смеетесь? — сказал он, стараясь сохранить серьезность. — А ну, давайте поможем хлопцу в добром деле.

Он схватил лопату, стал копать яму под столб. Колонисты вслед за ним кто взял заступ, кто пилу, кто молоток, гвозди.

К вечернему звонку загородка была поставлена. Ленька, может, сделал меньше всех, но, как и предсказывала Юля, пенка успеха досталась ему. Все уже потянулись ужинать, а он еще топтался на птичне и то поглядывал на загородку, то пробовал рукой столбы, словно проверяя, крепко ли они врыты, то собирал в кучу разбросанный инструмент.

— А говорил: «Ваше дело», — ласково усмехнулся Колодяжный. — Ты что здесь, батрак? Или в самом деле вол, ждешь, чтобы прикрикнули «цоб»? Такой же хозяин, как и все колонисты.

— Хозяин? — переспросил Охнарь. Он был в хорошем настроении. — Тогда дайте мне вон ту рябую курку. Чем ее сторожить, проклятую, я лучше зажарю да съем. Небось нельзя? Хозяин! Любите вы словами фокусы показывать.

— Конечно, нельзя, — неторопливо ответил Колодяжный. — Сейчас куры яйца несут, а вот осень придет — съешь. Без разбора кур едят только хорьки. В каждой семье все хозяева: колония — такая же семья, лишь побольше. Нельзя только себя выпирать: «Я хочу. Мне дайте!» Нужно и с другими считаться. А как же иначе? Видал, как тебе хлопцы помогли загородку ставить? Почему, думаешь? Увидали, что для всех стараешься. Так-то, хозяин. Ну, собирай инструмент, приходи ужинать.

И Колодяжный отправился в столовую.

IX

Как-то выходило так, что о побеге Охнарь вспоминал все реже, срок его сам собою отодвигался. Ленька даже стал забывать, что подговаривал Якима Пидсуху обокрасть колонию и двинуть на юг, к вечному магниту всех беспризорников — черноморскому побережью Кавказа или Крыма. Очевидно, в богадельне не так уж скучно было жить, как он представлял себе раньше. Во всяком случае, куда интересней, чем в тех городских детдомах, где ему доводилось зимовать. Там было скучно, голодно и совсем нечего делать. Правда, вместе с другими воспитанниками Ленька ходил в бывшую гимназию, теперь единую трудовую школу. Но классы отапливались скудно, учебников не хватало, а преподаватели брезгливо косились на разношерстную толпу «приютских» учеников.

В колонии существовали разные кружки, которые, как это водится, больше числились на бумаге. И, как везде, единственно работавшими на деле являлись хоровой и драматический. В них состояли почти все воспитанники. Инструменты имелись: мандолина, домра и балалайка с проломленным дном и самодельной кобылкой. При умении и из нее можно было извлечь звуки. Кроме того, в зале на втором этаже стояла панская фисгармония из красного дерева; правда, играть на ней разрешалось лишь тем колонистам, которые могли хотя бы одним пальцем на слух подбирать мелодии.

Зелеными сумерками после работы собирались колонисты у здания перед цветником и пели. Запевала Параска Ядута, хор стройно подхватывал. Паращенко дирижировал роговой расческой, которую всегда носил в кармане. Струимый оркестр аккомпанировал. Кот Гараська, заслышав энергичные звуки, обручем выгибал спину и кидался в первые попавшиеся кусты. Наоборот, Муха, потрясенная искусством колонистов, вдруг начинала тихонько подвывать. Иногда с хутора приходили парубки, девчата и устраивали танцы.

В хор Леньку не принимали из-за слишком явно выраженного козлетона. Сенька Жареный сказал ему:

— Хочешь спеть, Леня? Обожди до марта, а там айда с Гараськой на крышу и давайте на пару концерт. Сам увидишь — все кошки с хутора сбегутся.

Агрономический кружок Охнарь бросил на другой день после того, как выяснилось, что ни на какую экскурсию в сельские сады и на баштаны их не поведут. Недалеко продвинулся он и в изучении немецкого языка. Оголец узнал, что «Дас Гельд» — это деньги, «Дас Мессер» — нож, а как будет по-немецки «жулик», преподаватель не ответил, и Охнарь разочаровался в его знаниях, а заодно и в самом немецком языке.

Стоит только человеку вывести палкой на песке одну букву, как ему захочется написать и целое слово на бумаге. Охнарь бережно хранил в сердце мимолетный почет (правда, уже смешанный с недоверием), поздравления ребят за выполнение нормы по раскорчевке пней. Загородка на птичнике окончательно отравила его покой. Ленька надоел колонистам бесконечными рассказами, как это ему вдруг «стукнуло в башку» затеять столь величественное строение и какая от этого польза вышла всей богадельне.

Вообще Охнарь знал: колонисты ценили в нем бесшабашную смелость, ловкость, силу, охотно слушали фантастические рассказы о том, как он зайцем объездил всю страну, как «брал» с товарищами в разных городах ларьки, на вокзалах — чемоданы, в трамваях, на толкучке — бумажники, как сидел в тюрьме и «морочил мозги» следователю, прокурору, судье. И все же авторитетом он в колонии не пользовался. А вот Владек, Юля Носка, Юсуф, Охрим Зубатый, Яким Пидсуха, Анютка Цветаева, Параска Ядута и даже Сенька Жареный имели его! В чем тут собака зарыта? На «воле», в ночлежках, Охнарь привык к уважению ребят. Собственно, многие поступки он совершал не потому, что ему так хотелось, а потому, что знал: это понравится братве. Здесь же пацанята, которых он мог бы пришибить одним пальцем, держались перед ним с каким-то превосходством, чуть ли не снисходительно. Особенно это проявлялось тогда, когда разговор заходил о мельнице, о сенокосилке, о выпасах, огородничестве, а, к Ленькиному огорчению, об этом больше всего и толковали. Что он мог вставить? Чем козырнуть? Охнарь отлично понимал: колонисты «продались» за похлебку, «свихнулись», измельчали, стали конягами, жлобами — в общем, потеряли половину своей прежней ценности. Но почему же его так задело назначение на птичню? И почему он обеими руками ухватился за эту свою загородку? Не все ли ему равно, как смотрят на него эти выродки? Значит, нет! Да, коллектив, общество — вот без чего нельзя прожить ни одному человеку.