— Опять вы здесь, Осокин? Я ж просил вас не являться на спевки. Повторяю: у вас нет музыкального слуха. Понимаете меня, наконец? Не-ет слуха, не-е-ет! Это в конце концов… Это безобразие. Я поставлю о вас вопрос на педсовете.

Охнарь же будет недоумевать, притворно обидится и начнет клясться, что его выводят зазря. Он просто слушал хор, потому что любит пение, а если нечаянно и открыл рот, — увлекся. Ваша власть, жалуйтесь! Но что он может поделать, если обожает хор?

В конце месяца Леньку вызвала Полницкая. Он немного перетрусил и большую дверь в кабинет открыл несмело. Заведующая, точно ожидая его, стояла у орехового письменного стола с массивным чернильным прибором уральского мрамора. Коричневая репсовая штора была отдернута, окно в садик открыто, и в нем пушисто зеленели лопнувшие почки тополей, а совсем близко, на ветке еще не успевшего зацвести каштана, звонкими чистыми трелями рассыпалась зорянка. Солнечный луч, падая через всю комнату, упирался в приземистый шкаф с гипсовым бюстом Ленина и большим глобусом.

— Садись, Леня, на диван, рассказывай. Освоился в школе?

Охнарь подошел к дивану, но не сел.

— Чего ж. Освоился.

Заведующая стала расспрашивать: как он живет дома, есть ли у него свой угол для занятий, свое отдельное полотенце, чистит ли он зубы? Она задавала вопросы, точно старшая родственница, но, как и всегда при ней, Охнарю хотелось оправить костюм, держаться прямо. Лицо ее было не таким молодым, как показалось Охнарю сначала. Под умными, немного усталыми глазами гусиными лапками легли морщинки.

— Ответь: что тебе не нравится у нас в школе?

— Да мне… почему? Ничего. Все нравится.

— А вот нам не нравится твоя успеваемость… и дисциплина. Вернее, отсутствие и того и другого.

Охнарь быстро взглянул на заведующую, вновь опустил голову: вся его фигура приняла какое-то деревянное выражение.

— Я понимаю, Леня, тебе нелегко нагонять шестую группу, — с ласковой строгостью продолжала Полницкая. — Но перевести тебя в пятую просто неудобно: ты и свою-то давно перерос по летам. Правда, ты не один у нас такой, гражданская война многим детям помешала учиться нормально: вон Оксана Радченко, Садько, даже Опанас Бучма — все должны бы уже сидеть в седьмом классе. Однако они стараются, учатся, аккуратно посещают уроки, ведут себя дисциплинированно, чего, к сожалению, никак нельзя сказать о тебе. Это хорошо, Леня?

Охнарь окостенел еще прочнее.

— Боюсь, что сам ты не справишься с отставанием, слишком запустил некоторые предметы. Опекун мне говорил, что ячейка может нанять тебе репетитора.

Опять помощь? Почему-то Охнарю стыдно ее было принять. Узнают в классе и скажут: наш биток-то подпорки попросил, а хорохорился. Садько же просто начнет подзуживать. Да и перед опекунами неловко: трепался, что справляется.

— Я сам, — глухо сказал он. — Поднажму и… вытяну.

В глазах Полницкой отразилось колебание: видимо, она не знала, стоит ли сразу брать с Ленькой строгий тон или для первого раза поверить, ограничиться мягкой беседой? Все же, когда она заговорила, голос ее звучал строже:

— Уверен ты? Пойми: ничего нет стыдного в том, что у тебя неровные знания. Педсовету известно, что ты не имел возможности учиться нормально и плохо знаком с некоторыми предметами. Хуже будет, если ты засядешь в шестом классе на второй год. Я тебе дам неделю времени. Если перелом в занятиях не наметится, пеняй на себя: мы примем меры. И забудь дорожку в амбулаторию. Я звонила врачу, и он ответил, что твоими зубами можно шрапнель» разгрызать. Вообще подумай о дисциплине. Например, посещать тебе общешкольный хор не следует. Пение — это искусство, а мешать искусству глупым озорством — значит подчеркивать свое невежество. Ну договорились?

— Договорились, — выдавил из себя Охнарь.

— Заниматься кое-как, тяп да ляп нельзя. У китайцев есть чудесная поговорка: «Учиться — все равно что грести против течения: только перестанешь — и тебя гонит назад». Понял?

Охнарь молчал.

— Смотри, Леня. Мне очень не хочется беспокоить товарища Мельничука, но если ты не сдержишь своего слова, я вынуждена буду вызвать его в школу.

Из кабинета Охнарь вышел подавленный. За последнее время он стал привыкать к Полницкой, уважать ее. Чего же она на него так взъелась? Именно по ее предмету — политграмоте (да еще по рисованию) — он только и успевал. Теперь вот пристыдила, слово взяла. По старой уличной привычке Охнарь считал, что обмануть воспитателей — молодечество; вот нарушить свое обещание, быть «забоженным» — это уже нехорошо.

И действительно, Леньку мучило то, что он, например, вынужден обманывать опекунов. Они ему оба явно пришлись по душе, а к Константину Петровичу он просто привязался, любил ходить с ним на рыбалку, расспрашивать о жизни. Мельничуки не стесняли его свободы, давали деньги на вафельное мороженое, на кинематограф. (Правда, в кинематограф Охнарь старался пролезть зайцем, а на «вырученные» деньги покупал папиросы. Курить он не бросил, несмотря на агитацию Мельничука, однако попадаться ему с папироской стыдился.) И тем не менее и квартирных хозяев, и заведующую приходилось обманывать. Вот жизнь собачья!

IV

В субботу на последнем уроке была письменная по математике. Постепенно все решили задачу и ушли. Охнарь, как всегда, задержался в классе последним. Списать ни у кого не удалось. Хотел попросить шпаргалку у Бучмы, да учитель все время ходил между партами, строго следил за учениками и, как показалось Леньке, особенно косился на него.

Раздался звонок. Из-за парты Охнарь встал несколько бледный, письменную работу учителю сунул не глядя. Во дворе, на средней лестничной площадке, там, где ступеньки делают петлю, он неожиданно увидел Оксану Радченко: девочка барабанила пальцами по деревянным перилам, поглядывая назад, на входную школьную дверь. Когда из двери показался Охнарь, она быстро отвернулась, словно испугавшись скрипа блока, и сделала вид, что рассматривает далекий Донец, зазеленевший распустившийся лес на той стороне.

«Отчего это Оксана торчит здесь? — подозрительно подумал Ленька. — Ведь одной из первых решила письменную».

Остановясь на верхней площадке, он требовательно крикнул ей:

— Отметись-ка в сторону!

И, не дожидаясь, когда она отойдет, лихо вскочил на перила и покатился вниз. Пролетев мимо отшатнувшейся девочки, он на завороте лестницы ловко придержался руками и вновь картинно сложил их на груди; ветерок трепал его кудрявый чуб.

С ходу спрыгнул на землю, спросил Оксану:

— Чего тут околачиваешься?

По чистенькому школьному двору, засаженному тополями, белой зацветающей акацией, они пошли вместе.

— Понимаешь, показалось, что ошибку сделала в письменной, — девочка низко наклонилась над брезентовым портфельчиком, проверяя замки. — Вот и остановилась, разобрала черновик. Нет, все правильно. А ты решил задачку?

Сознаться в провале было стыдно, и Охнарь озорно кивнул головой:

— Окончательно!

Оксана быстро и недоверчиво вскинула на него глаза. Ее густые ресницы и брови казались почти черными по сравнению с белокурыми, льняными волосами.

Какой получился ответ?

— Переэкзаменовка. А может, и сидеть второй год.

И он расхохотался.

Легкая гримаса тронула лицо девочки.

— Обрадовался? Плетешься сзади всех и… радуешься?

— Может, зареветь? Это у вас, девчонок, глаза на мокром месте.

— Ну и смеяться нечему, — заговорила она неожиданно горячо, и нижняя губа ее драчливо оттопырилась. — Ты, наверно, считаешь, что у лошади… вообще у Животных главное не голова, а хвост? Тянешься в хвосте. Остаться на второй год… Поздравляю! Так и будешь прятаться у лучших учеников за спиной? Это вот как у нас прошлое лето за сосновым бором впервые на «юнкерсе» катали. Народу навалило-о! Вместе со взрослыми и детей стали брать. Опанас Бучма сразу вызвался. А Садько все жался сзади и говорил: «Я потом полечу», да и до сих пор вызывается. Почему вот, например, ты художник, а не помогаешь стенгазету рисовать? Везде все хочешь чужими руками. «Потом»!