Когда состав тронулся, Ленька вспомнил про письмо, стал доставать. Может, конверт плохо заклеен, его удастся осторожненько вскрыть и прочитать, что написал Колодяжный опекунам? Вместе с конвертом из кармана высунулись две желтые бумажки и полетели на пол. Что это такое? Деньги? Два рубля. Как они попали к нему в толстовку?

Чудно!.. И вдруг его осенило: это же воспитатель дал специально на билет!

«Вот глазастый! Будто рентгеном просветил». И неожиданно горячее чувство признательности к этому суровому и чуткому человеку затопило Охнаря. «Да, это настоящий мужик — ничего не скажешь!» Сейчас Ленька увидел в нем больше, чем воспитателя: отца, старшего друга. И, не распечатывая, он сунул письмо обратно в карман.

Едва поезд подошел к следующей, предпоследней станции, Ленька выскочил из вагона. Стоянка здесь была всего четыре минуты.

— Где касса? — ринулся он к стрелку. Блюститель порядка приложил руку к фуражке, вытянулся, точно перед ним появился нарком.

— За углом снаружи, гражданин! — вежливо отчеканил он.

От неожиданности Охнарь немного опешил.

— Во дожил! Охрана честь отдает. Ладно, вольно. И, подмигнув стрелку, бегом бросился к билетной кассе. Хоть до города оставалось всего девять верст и Ленька безо всяких угрызений совести мог бы проехать их зайцем, — он посчитал себя обязанным на эти деньги купить билет. Настроение у него почему-то поднялось, и вернулся он в вагон гоголем.

X

Домой Ленька приехал под вечер. Ему казалось, что сердце его стучит громче, чем щеколда калитки, которую он нерешительно открыл. Дворик утопал в тени, и лишь верхушка пирамидального тополя да крыша голубятни были ярко освещены косыми лучами заходящего солнца. Здесь все было по-обычному тихо, мирно. Высоко в небе, заполненном золотисто-розовым светом остывающего дня, небольшими красивыми кругами «ходило» несколько пар «монахов», «сплошных рыжих», «мраморных». Бородатый кузнец с длинной палкой, увенчанной на конце тряпкой-пугалом, гонял свою голубиную охоту. Из открытого окна телеграфиста слышались звуки мандолины. Дикий у Генок, найденный сыном вдовы-почтальонши в донецких камышах, отгонял кошку от черепка с водой.

Дверь опекунского чулана была открыта. Ленька набрал полную грудь воздуха, словно собирался нырнуть. Он уже занес ногу на порог, когда за низеньким редким частоколом, отделявшим двор от садика, увидел самого Мельничука.

Мельничук, поднявший голову на стук калитки, тоже заметил подопечного и, встретившись с ним взглядом, вновь наклонился над землей. Он был в одной тельняшке, с непокрытой головой, и Ленька догадался, что дядя Костя занят любимым делом: копается на грядках.

Ленька вспотевшими пальцами потрогал письмо воспитателя — не потерял ли — и вошел в садик. Ближняя часть садика вся заросла темно-зелеными перьями лука, похожими на маленькие камышинки, укропом, сельдереем, белыми цветами редиса, оставленного на семена, молоденькой кукурузой, напоминавшей зеленые застывшие фонтанчики. Константин Петрович возился с помидорами. Его обнаженные загорелые руки, испорченные мертвенно-синей татуировкой, были по локоть в земле, землистая полоса чернела и над бровью: видно, чесался.

Некоторое время Ленька стоял молча, как чужой. Потом присел рядом на корточки.

— Навозом не подкармливаете? — сказал он противно-заискивающим тоном и кивнул на помидоры.

Опекун шпагатом привязал куст к подпорке и лишь тогда поднял голову. Оттого, что Константин Петрович загорел, складки у его большого рта, у носа и на лбу белели особенно резко, и все лицо казалось постаревшим. Его слегка выпуклые водянистые глаза глянули совершенно холодно и отчужденно.

— За вещами? — спросил он.

Во рту у Охнаря пересохло, он слегка побледнел.

— За вещами.

— Ступай, тетя Аня тебе отдаст.

Опекун принялся за следующий куст помидора и теперь уже решительно перестал обращать внимание на бывшего патронируемого, словно вместо него здесь рос чертополох. Ленька еще постоял минуты две: ноги его приросли к земле, и он как-то ничего не мог сообразить. Оставаться дольше возле дяди Кости было просто глупо, а уйти он не имел силы. Наконец как пьяный он пошел в дом. Этюдник оттягивал руку. Ленька вспотел в пальто, чувствовал себя никому не нужным, точно пассажир, отставший от своего поезда.

В чулане на деревянной скамейке шипел примус; на сковородке жарились караси в сметане. Аннушка в щегольских сапогах и белом фартуке, сияя ямочками на щеках, подбородке, на локтях полных рук, еще более румяная от огня, крошила свежие перья молодого лука. Она мельком и, как показалось Леньке, с любопытством постороннего человека взглянула на него, слегка усмехнулась и встряхнула коротко подрезанными волосами. Переворачивая карася на сковородке, продекламировала:

Из дальних странствий возвратясь, Какой-то дворянин, а может быть, и князь Вернулся в город, на квартиру…

В свое время Ленька ладил с опекуншей. Сейчас он даже хотел с нею поздороваться (может, расскажет что интересное?), но, услышав подсочиненные слова басни, передумал.

— Проветрился? — задорно спросила она.

— Проветрился, — буркнул Охнарь.

Аннушка замурлыкала про себя:

Погиб я, мальчишка, Погиб навсегда. А год за годами Проходят года.

Издевается она, что ли? Охнарем овладело желание грубо огрызнуться. Он сдержал себя: эти дни не прошли для него даром.

— Барахло тут мое какое осталось? — спросил он.

— Там все, в твоей комнате.

Его комната являла образец порядка. Пол был вымыт, ситцевые и без того опрятные занавески заменены другими, кровать тщательно заправлена, на столе аккуратно лежали библиотечные книги, школьный портфель, лески для удочек. А на подушке, сложенное стопочкой, блистало белизною подсиненное нижнее и постельное белье, гладко отутюженная рубаха, и от них, казалось, шел холодок.

Вид комнаты и белья особенно удручающе подействовал на Охнаря. «Значит, действительно все. Концы. Провожают, будто надоевшего квартиранта». До этого он все еще на что-то надеялся. Коленки, грудь у Леньки совсем ослабели, слабость подкатила, к горлу. Захотелось пить.

«Вот и выметают поганой метлой. Выкусил? Сам нос задрал. Как же: в школе все «мамины», а я… папин. Особенный. Как червонец фальшивый».

От жажды пересохли губы. Но выйти вновь в чулан и попросить кружку воды не хватало ни силы, ни решимости. Надо скорее расстаться с этим домом, и так унизительно; напиться можно у газировщика. От воспитателевых денег еще осталась мелочь.

Ладно. Охнарь решительно расстелил наволочку, трясущимися руками уложил туда белье, распоясался, связал этот узел с этюдником, портфель приспособил через плечо и нагруженный, точно старьевщик, покинул свою комнату.

На примусе уже стоял медный, пузатенький, в двух местах запаянный чайник, а сама Аннушка накрывала на стол.

Константин Петрович, энергичный, жилистый и почему-то особенно большой, мыл в углу под умывальником руки. Шипение примуса, запах жареной рыбы, туалетного мыла стояли в чулане.

Хлопец молча прошел мимо бывших опекунов, ступил на порог. Они, так же молча, проводили его глазами.

Над двором опустились сумерки. Вот такая же тусклая жизнь ждет его, Леньку, впереди. Что поделаешь? Авось опять наступит утро. Он неуклюже повернулся к Мельничукам.

— В общем… прощайте.

— Мы уж думали, что ты и уйдешь молча, — неторопливо вытирая руки суровым, в петухах полотенцем, отозвался Константин Петрович. — Как в пьесе Шекспира «Гамлет» дух датского короля.

— А чего долго говорить? Все ясно, как в стеклянной банке. В общем… ладно.

Охнарь поправил кладь на плече, сошел с порога.

— Обожди, постой. Куда же ты на ночь глядя? Утра тебе не будет? — проговорила Аннушка и повернулась к мужу: — Я думаю, можно ж ему переночевать? Комната все равно свободная.