Гафийка схватила кусок хлеба, набила рот, стала закусывать арбузом. Кондуктор присвистнул, весь как-то задвигался.

— Вон как! — заговорил он, округлив глаза, размахивая ножом, которым отрезал от своего ломтя и кидал в рот сочные дольки арбуза. — Ну, девка, Хведько твой не дурак. То бы ему с тобой по чужим людям судьбину маять, а то в дело вошел, нэпманцем стал. Деньги, деньги, — что поделаешь? Они всему голова. Купили, значит, Хведька? Так, так, так. На бабку, говоришь, он тебе давал? Не иначе как ему той бакалейщик сунул. Небось ему тоже не сладка будет жизнь с кривобокой да постылой, ты-то ягодой — малинкой была… Деньги. Царя большевики свергли, а деньги остались. Вовремя, Гафия, ты от дытыны отделалась. Вырос бы, как вот этот, — кивнул он на Леньку. — Оторви да брось! Ишь ты. И второй, выходит, тобой попользовался да бросил. Нету тебе, девка, в жизни удачи.

От нескольких ломтей арбуза живот у Леньки раздулся. Он уже наелся и теперь занимался тем, что зажимал двумя пальцами мокрые, скользкие семечки и ловко стрелял ими в темноту. Это было очень занятно. Кондуктор Гордей расспрашивал Гафийку, как она жила дальше, где, у кого работала, и вслух обсуждал ее ответы.

— Совсем не у дел осталась? Ославили? И тетка ваша чупаховская, как ее… Соломея? И Соломея отказалась подсобить? Что и сказать, время тяжелое, безработица, еще с голодовкой не покончили. Одначе рано ты по рукам пошла. Ну, а кто же у тебя в Киеве? Кум отца до революции в дворниках жил? Те, те, те! Там ли он? Это ведь сколько мутной водички утекло — ого-го! Да и поможет ли? На биржу труда в случае чего собираешься? Мало вас там таких околачивается! А домой в село к матери? Сами чуть не побираются? И соромно? Понятно, соромно. Да, девка: парнишка попадает под забор — беда, а коли ваша сестра — совсем пиши пропало. Больницей кончит, а то и кладбищем.

Острое сочувствие, жалость к обездоленной девушке на какое-то мгновение заполнили маленькое Ленькино сердце. Ему вспомнилась Одесса, узкое, замусоренное подворье: здесь помещалась столовая Помдета, где Ленька раза три ел жидкие щи с жилистым синим мясом да гречневую кашу-размазню. Огромная очередь перед входом в подвал кишела беспризорниками, изможденными женщинами, слепыми стариками. Безногие, однорукие калеки — самый страшный вид нищих — перли в дверь напролом, лупили костылями тех, кто не пускал. От них несло водочным зловонием. И вот среди этих собесовских иждивенцев Ленька не раз видел группки оборванных девчонок. Они так хлестко ругались, обменивались с ребятами такими откровенно-циничными словечками и жестами, что даже он, Ленька, уже повидавший в жизни многое, опускал глаза. Сам обитатель улицы, он отлично понимал: большие и маленькие Гафийки — это законная добыча таких, как он, маленьких и больших бездомных ночлежников, и ужаснее их доли трудно, что-нибудь придумать.

Разрезая ночную тишину, взревел паровоз. На горизонте, прокалывая тьму, мигали, шевелились какие — то огоньки. Кондуктор Гордей завернул в тряпицу остаток хлеба, сала, надел висевшую на крюке шинель и сразу стал выглядеть суше, важнее.

— Собери шкурки арбузные, — сказал он Леньке, — посбрасывай. Чтобы сору тут никакого. Станция зараз будет. Как состав остановится, беги к себе на вагон. Да еще раз говорю: коли главный поймает аль охранник, я тебя и в глаза не видел. Выговора за вас, таких, еще не хватало. А ты, Гафия, сядешь опять на ту порожнюю тормозную площадку.

Глаза Гафийки были полуприкрыты, усталое лицо расплылось, потеряло определенность выражения: она почти засыпала. Ленька отлично знал это состояние по себе. Железнодорожные бродяги, днем и ночью кочующие с поезда на поезд, думающие лишь о том, как уехать дальше, дремлют урывками, на ходу, пользуясь каждым свободным часом. А тут еще сытно поужинала.

На остановке Ленька соскочил и во весь дух бросился к своему вагону. Поезд стоял минут сорок, и Леньке пришлось отойти подальше, чтобы не заметила охрана. Потом он занял прежнее место и долго смотрел на огни удаляющейся станции, забыв и о добром кондукторе, и о Гафийке, и обо всем на свете.

XIV

В Киеве Ленька решил остановиться, прощупать: не принимают ли здесь в приют? Однако в Помдет не торопился, околачивался на огромном Еврейском базаре, бродил по шумным улицам, осматривал с Владимирской Горки Днепр: купаться в нем уже было нельзя — холодно.

Теперь Ленька ничем не отличался от беспризорников. Скулы его заострились, отросшие кудри свалялись, взгляд серых, чистых глаз горел недоверчивым огоньком, верхняя наивно приподнятая губа дерзко оттопырилась, как у щенка, готового подраться. В кожу его щек и рук въелась угольная пыль, кальсоны пропитались мазутом, рубаха порвалась на локте, носки сбитых ботинок побелели.

Сереньким октябрьским днем он пришел на вокзальную площадь. На ближней улице чернел огромный асфальтовый котел — чинили тротуар. Грязный, продымленный парень большим ковшом на длинном шесте черпал из котла мягкую, смолистую, разогретую массу и вываливал на щербатые места, огороженные натянутой веревкой. Двое загорелых потных рабочих, ползая на подвязанных к ногам тряпичных наколенниках, деревянными скребками разравнивали дымящийся асфальт. «Вот где можно нынче выспаться, — подумал Ленька. — На бульварах холодно».

Только что прибыл харьковский поезд, со станции потянулся народ. Ленька побежал к вокзалу.

В толпе он высмотрел сухощавого человека в очках, с очень светлой бородкой, в кожаной куртке. В правой руке пассажир нес большую деревенскую кошелку, в левой — довольно ободранный портфель, под мышкой — самодельный мешочек, сшитый из холстины.

Ленька подскочил к нему, весело сказал:

— Дяденька, давай донесу.

— Я, дружок, все привык сам делать, — ответил человек в кожанке. Увидев огорченнее лицо Леньки, он мягче сказал: — Ты подзаработать, что ли, хочешь? Голодный?

— Ага.

Ну, тогда бери мешочек.

Так, почти налегке, Ленька и дошел до квартиры человека в кожанке. Жил он в переулке, у Прорезной, недалеко от Золотых Ворот, и занимал небольшую квартиру в старом каменном доме. Обстановка в передней комнате была незавидная: три венских стула, простая железная койка, небрежно застеленная байковым одеялом, грубый, некрашеный стол с забытой тарелкой, с крошками на цветной клеенке. Единственное, что в передней имелось красивого, — диванчик с ярко-голубой бархатной обивкой, с тонкими ножками из красного дерева и гнутой спинкой.

Сразу было видно, что попал он сюда случайно: или реквизировали у сбежавших с петлюровцами буржуев, или купили на толкучем рынке.

Во вторую комнату дверь была закрыта.

— Раздевайся, хлопец, — сказал хозяин. — Считай себя гостем.

Давно так не обращались к Леньке. Он застеснялся, слегка потупил голову.

— Собственно, тебе и снимать-то нечего кроме кальсон, — продолжал человек в кожанке. — Одет ты… не по сезону, легко.

Он рассмеялся громко и совсем не обидно. Улыбнулся и Ленька.

— Сейчас с тобой подшамаем, так, кажется, беспризорники говорят? Ты небось думаешь, что я с поезда? Не-ет, дружок. Это мне знакомый привез деревенские гостинцы: вот эту кошелку и мешочек, что ты нес. Сейчас мы посмотрим, что там есть, и соорудим с тобой отменную закуску.

Вместо того чтобы «сооружать закуску», новый Ленькин знакомый, которого мальчишка мысленно окрестил большевиком, не сняв даже картуза, достал из внутреннего кармана кожанки двойной лист тетрадочной бумаги, зашитый нитками, — видно, конверта не было — и углубился в чтение. Он все время улыбался, и лицо его от удовольствия порозовело, будто он держал в руке не письмо, а зажженный фонарик.

Теперь Ленька рассмотрел большевика лучше. Лоб у него был с двумя залысинками и мыском белокурых волос, из-за очков смотрели оживленные, проницательные глаза, светлая бородка оттеняла выразительный рисунок тонких губ. Он был невысок, худощав, одет в синие галифе и хромовые сапоги.

— Соскучился, хлопец? — спрятав самодельный конверт в нагрудный карман гимнастерки, весело сказал большевик. — Это мне письмо жена прислала вместе с продуктами, я и не утерпел. Тебя как звать? Ленька? Запомним. А меня Иван Андреич. Вот мы с тобой и познакомились. Ну, а сейчас давай за стол… Стоп: руки-то у тебя… грязевую ванную принимали?. Теперь пора им познакомиться и с мылом.