Отскочив на перрон, Ленька оглянулся: глаза кондуктора весело сузились, он беззвучно смеялся. И морда бычья, а не такой уж злой!

Полустанок был маленький, будто случайно оброненный кем-то в голой, необъятной, выжженной солнцем донской степи. Поезд простоял всего полторы минуты, и вскоре сизый дымок его растаял за приземистым деревянным пакгаузом.

Дежурный звучно высморкался, придавив ноздрю большим пальцем, и ушел в крашенный желтоглинкой, облупленный вокзальчик. На перроне не осталось ни души, лишь белела шелуха семечек, да из окошка дежурки равнодушно смотрел кот. Несколько саманных домишек, крытых камышом, ютилось за пыльной дорогой, в ясном небе вырезался колодезный журавель. Щемящее чувство тоски, потерянности охватило Леньку: один, всем чужой, в неведомом месте. У кого бы узнать, когда будет следующий поезд — на Воронеж или прямо на Москву? От нечего делать он напился из железного бачка застоявшейся, пахнувшей олифой воды, посидел на скамейке.

Из вокзальчика, зевая, вышел сторож — в фартуке, с метлой. Солдатские седые, обкуренные усы свисали по сторонам его загорелого подбородка, и один был заметно длиннее и пушистее другого. Старик держался прямо, но слегка шаркал прочнейшими казачьими чириками, обутыми на босые, загорелые до черноты ноги.

— Дяденька, — обратился к нему Ленька, — отсюда далеко до Москвы?

Сторож поскреб седую заросшую щеку, неласково буркнул:

Ступай все прямо да считай версты, вот и узнаешь.

Он плюнул на крупные, загорелые до черноты руки и стал подметать узенький перрон, проросший сквозь каменные плиты гусиной травкой. Обескураженный Ленька отошел в сторону. И почему все люди на него косятся, покрикивают, гонят?

— Аль тебя ждут в Москве чаи распивать? — вновь сурово заговорил сторож. — Ты б еще в заграницу собрался. И сколько шантрапы по свету развелось! Как пыли. Чего вот ты в такую даль прешься? Тут места нету? Записывайся в приют и живи.

— От матки я отбился, — соврал Ленька. — Домой пробираюсь.

— Брешешь, — твердо отрезал старик, но, кажется, смягчился и, приостановив работу, проговорил в раздумье: — Вея Расея нонче с налаженной колеи сбилась, блукает по бездорожью. Все чего-то ищут… чего не теряли. Ладно, малец, слухай меня. У нас на полустанке тебе ровным счетом делать нечего. Кульерские тут не останавливаются, идут сквозняком, да и товарные лишь дымком обдают. А почтового теперь сутки ждать. Разумеешь? Это уж я тебе по всем статьям докладываю. Отсюда шесть верстов станция Лихая… агромадный железнодорожный узел. Вот туда и ступай. Так-то… стольный житель с Москвы.

Он вновь плюнул на руки и стал мести.

Может, в самом деле нечего сидеть на этом глухом полустанке? Тут с тоски пропадешь, околеешь с голода. Спасибо деду, что сказал.

Ленька простился со сторожем и ходко зашагал вдоль рельсов по мягкому проселку.

Утро еще не потеряло свежести, трава в тени бугорков хранила остатки матовой росы. Огромное солнце поднялось до половины телеграфного столба, и фарфоровые чашечки ослепительно блестели и, казалось, сами излучали свет. На проводах, в розовом блеске, сидели горлинки. Чтобы легче было идти, Ленька снял ботинки, и босые ноги его приятно холодила мягкая, волглая снизу пыль. От хлебных копен на ближнем поле протянулись длинные-длинные тени. Дорогу перебегали суслики. Вдали под увалом синеватыми очертаниями проступил степной хуторок: мазанки, тополя. Оттуда слышалось пение петухов.

И у Леньки вдруг стало легко, радостно на душе. Он вынул из кармана вяленого донского рыбца, смятую горбушку пеклеванного хлеба. Вот он какой парень, Ленька Осокин! Эна где шагает! Отсюда уж Ростова не увидишь!

Очищая рыбец, он улыбнулся, представив, как проснется тетка Аграфена и не обнаружит его. Ух и обозлится ж! Да достань его попробуй — руки коротки. Плевал он теперь и на солдатский ремень квартиранта дяди Прова! А сколько на улице толков, пересудов будет! Ребята долго не перестанут его вспоминать!

Да, что и говорить, он, Ленька, не из трусливых! Донец! Казак! Скоро одиннадцать годов. Правда, ростом мелковат, зато грудь широка, кулаки точно закаменевшие сухари. Ленька гордо тряхнул темными кудрявыми вихрами, верхняя, наивно приподнятая губа его оттопырилась вызывающе и дерзко. За одну ночь отмахал от Ростова, почитай, полторы сотни верст! А честным-то путем, с билетом, только до Новочеркасска доехал бы. Так через пару деньков и в Москву прикатит. А там прямо заявится до самого наиглавного большевика, что распределяет ребят по детским приютам, и скажет: «Я хочу до вас поступить. Мой папанька воевал добровольцем в Красной гвардии и там его буржуйские генералы зарубали шашками. Папанька раньше пристанским грузчиком работал в городе Ростов-на-Дону. Когда пришли немцы, мамка, говорят, в комендатуру попала, избили ее. Хворала она, хворала, да и пришлось гроб заказывать». Остался он, Ленька, круглым сиротой, и его забрала тетка Аграфена. Тут уж не жизнь пошла — мука горькая.

Правда, Ленька мог бы поступить в приют и в Ростове-на-Дону. Сердобольные соседи говорили, что сирот там принимают. Да боялся, что тетка с квартирантом разыщут его, заберут обратно и зададут выволочку. А теперь откуда они узнают, что он сбежал в Москву? Плохо ли поглядеть новые города, узнать, в какие игры там мальчишки играют? В приюте он станет ходить в четвертый класс, а когда вырастет, попросится на завод и обучится на самого наипервейшего рабочего. А то можно стать машинистом на паровозе — катайся себе по железной дороге и гуди в гудок! Купит он тогда себе сапоги гармошкой, как у отца были, часы карманные, закрутит усики и заявится в Ростов на свою улицу. Фертом пройдется перед теткиными окнами, пускай от зависти лопнет. Бели же дядя Пров сунется с ремнем, Ленька сам из него пыль выбьет…

III

Размечтавшийся мальчишка не замечал, как верста за верстой ложилась позади его босых пяток. На станцию Лихую он пришел, совсем не почувствовав усталости. Здесь отыскал водопроводную колонку, припал к открытому крану жадными, пересохшими губами: очень хотелось пить после рыбца. Охотно умылся, подмигнул своему отражению в голубой, подернутой рябью и точно смеющейся луже, пригладил пятерней кудрявые, непокорные волосы.

Солнце упрямо лезло все выше, припекало жарче. Неподвижная листва тополей, карагача, темная от въевшейся угольной пыли, казалась преждевременно увядшей. Короткая тень от деревьев и станционных построек не спасала от августовского зноя.

Ленька в самом радужном настроении отправился осматривать перроны, что тянулись по обе стороны длинного, усадистого вокзала. Здесь толкалось много проезжего и бездельного народа; на чемоданах, корзинах, мешках сидели разомлевшие от жары пассажиры, безработные, закусывали, пили чай; бесцельно слонялись оборванные бродяги, останавливая голодный взгляд на жующих ртах. У платформы, тускло светясь лаком голубых вагонов, стоял экспресс с опущенными шторами на окнах, бегали носильщики в фартуках, на ручной тележке привезли почту. Молоденький помощник машиниста протирал концами пряжи сияющие паровозные дышла, оплетавшие громадные красные ходовые колеса, беспечно посвистывал. По отполированным, словно утекающим рельсам, пронзительно свистя, ползли «кукушки», катились отцепленные вагоны. За повисшим над путями переходным мостом, у задымленного депо, под парами стояло три паровоза. Железнодорожный узел и впрямь был огромный.

Перед двумя по-городскому одетыми пассажирами, ожидающими пересадки, стоял мальчишка-беспризорник. Голова его была до того грязна, что слипшиеся от мазута и пыли волосы даже на взгляд казались жесткими. Одет оголец был в рваный мешок: в прорези торчали руки, снизу — ноги, черные; в цыпках, испещренные какими-то лиловыми полосами. Щекастое, грязное и загорелое лицо лоснилось.

— Дайте гривенник, — бойко просил он. — Или пошамать. А я вам за это сыграю.

— Ну, ну, — добродушно отозвался пассажир с двойным подбородком, в сбитой от жары на затылок шляпе и распахнутом плаще. Стекла его пенсне ослепительно сияли в лучах солнца, над верхней полной губой выступили капельки пота.