И когда сдал Офене зачет (на «удочку» всего сдал), сам по самоличной инициативе втер ему закон Архимеда. Офеня чуток со стула не свалился. А я тут же попросил: «Запишите в физический кружок, как Опанаса. Опыты делать».

Теперь до свиданья репетиторы — адье, бонжур и вуаля!

Начну гонять в футбол, отдохну на всю губу. В Донце прямо закупаюсь, — а загарец приобрету — будьте покойны! Теперь и у меня есть нормальное детство.

23 августа 1927 г.

Опять ничего особенного не случилось, все время пропадаю на речке, но хочется позаписывать, иначе зачем было бы и дневник заводить? И так редко веду. Решил что-нибудь придумать.

Вот, например, подходят занятия в школе.

Что я сделал за лето? Беспощадно занимался с репетиторами и сдал все зачеты. Раз и это «раз» — главное. Правда, если мне описать в дневнике по совести, то получается другое. Учителя свободно могли меня засыпать и оставить на второй год. В ботанике, к примеру, я еще совсем-совсем мелко плаваю, а также па русскому. Русист мне сказал: «Вижу, Осокин, стараетесь». Это без дураков. Весь в мыле — вот как стараюсь. И достараюсь, что нагоню класс — не я буду. В общем, раз — это перешел в седьмой класс. Есть и два. Два — это я прочитал книжки. Вот какие: Короленко. «История моего современника». Загоскин. «Юрий Милославский». Еще прочитал «Ласарильо с Тормеса», про испанского беспризорника. (В этом сочинении на обложке нет автора, забыли написать.) Еще Помяловский. «Очерки бурсы». Здорово понравилось. Ох и ловко раньше драли школяров: «на воздусях»! А. П. Чехов. «Степь». Эту тоже прочитал и вспомнил родной Дон. Будто это я сам по степи ехал. Еще Толстой. «Аэлита». (Не тот Толстой, а другой Толстой, совсем не Лев.) Еще Свирский. «Рыжик». Это уж прочитал совсем про такую шпану, как был я, про «волю». Похоже на английского «Оливера Твиста». Ляшко. «С отарою». И прочитал разные другие книжки. (Перечислять я не буду, список у меня составлен в иной тетрадке, зачем же я буду второй раз перечислять?)

Еще, кроме чтения, я играл в футбол вратарем нашей улицы. Загорал. Работал в сельской коммуне «Серп и молот». Удил рыбу, и с дядей Костей ночью на Донце соменка поймали почти в пуд весом. На этом происшествии я перевернулся в воду, да тут же выплыл. Были и еще разные дела, всех не упомнишь. Вот еще: отец подарил Кеньке Холодцу велосипед, и я с ним тоже научился кататься.

В общем, все было очень интересно.

11 сентября 1927 г.

Эх, ходи, Ваня, я пошел,
Ты маленький, я большой!

Теперь я комсомолец! Вот обрадовался! А собрание было бурное. Конкретное. Я, признаться, сидел, как из-под угла мешком прибитый, аж дух заходился. «А вдруг, думаю, откажут?»

Все меня расспрашивали насчет моей автобиографии. Заведующая Полницкая дала мою полную характеристику и сказала, что я теперь парень подходящий. Спрашивали еще: буду ли я в комсомоле работать? Я сказал, что буду работать и зачем же я тогда в комсомол записываюсь? Потом Толька Шевров задал вопрос:

— В бога веришь?

А я ему смеюсь:

— Что же ты, Индюк, говорю, ломаешься, как на театре. Будто сам не знаешь. Что мне твой бог, штаны подарил?

А Шевров поглядел гордо, вроде меня и не узнал.

— Если вы, товарищ Осокин (вот даже как обозвал), если будете такие ответы отвечать, я вас из собрания освобожу. По уличному я, может, и Фазаном даже зовусь, это меня не интересует. Советую и вам на кличку Охнарь не отзываться, это только собак зовут по кличкам. Да и не «окурок» вы, а полноправный гражданин СССР. А за бога по уставу имею право спросить.

Я с ним согласился. Очень, конечно, нехорошо, что я оговорился насчет Индюка. Это уж я потом понял. Ну просто сорвалось. Ну, думаю, теперь меня угробят. Нет, смотрю, комсомольцы улыбаются, да и сам Шевров губы закусил, весь трясется. Поговорили еще там по уставу, что полагается, и решили, что остатки моей неорганизованности перевоспитают во мне коллективно.

Приняли меня единогласно, и даже не воздержался никто. Стали поздравлять, только здесь случай один случился. Подымается Офеня и говорит этак важно, как прокурор:

— Я хоть и беспартийный, но хочу дать совет. Тут еще разные неэтические тенденции изжить ему надо.

Это, значит, мне изжить.

Ну, я сразу смекнул, куда он метит. Опять, думаю, поклепы. Что это за «тенденции» разные понавыдумывал? Хотел покраснеть, но тут произошло такое, что я сейчас это опишу.

Встает со скамейки Кенька Холодец, волосы торчком, как у сердитой кошки, и протягивает Офене обыкновенный тетрадочный лист в клетку. Ладно.

— Нате, — пыхтит. — Специально принес.

А сам торжествует и глядит на меня.

— Что такое? — говорит Офеня и не понимает. — Опять рисунок?

Достал свои очки, глянул на листок, да тут же и свернул его в карман. Уж после я узнал, что это был за тетрадочный листок. На нем карандашом был нарисован голый костлявый рыцарь на кляче, с мечом, ну… тютелька в тютельку, как тогда в классе на доске и опять подписано про Мальбрука и поход. Тут Офеня как заревет:

— Опять те же художества? — и уставился прямо на меня, будто больше ему и смотреть некуда.

Уж теперь, как я ни крепился, не вытерпел и покраснел.

Собрание тоже на меня начало смотреть. Кто ничего не понимает и спрашивает: «Да в чем дело?» Кто, пока Офеня очки надевал, успел разглядеть рисунок. А кто просто вспомнил мою историю с фулюганством и головой качает. В общем, поднялось такое, что ничего не поймешь. А у меня точно винегрет в голове, совсем ошалел, коленки трясутся. И тут наконец Кенька, чтоб ему повылазило, говорит опять:

— Так он, Клав Палыч, тут дожидается с ребятами за дверями. Что с ним делать?

— Да кто «он»? — совсем взбеленился Офеня.

— Известно кто: Садько, — говорит Кенька Холодец и удивляется. — А то про кого же я говорю? Про Садько, ясно. Мое слово закон.

— Как Садько? Так это Садько тогда и на доске рисовал? А мел из шкафчика? И это его дело? — Это спросили все чуть не разом.

— Ясно, как в учебнике. — Это Кенька им. — Он, Садько, и на доске рисовал. Сам признался, как я у него мазню эту увидал дома, в старой тетрадке. И мел тоже. Там шкафчик и ломать было нечего, петля-то сама выскакивала.

И опять на меня глядит и торжествует.

Опять шум поднялся, как на базаре. Конечно, все собрание на меня стало смотреть совсем с другой стороны. Офеня навел порядок и говорит важно как ни в чем не бывало:

— Так как, — говорит, — Осокин сумел оправдаться, то я беру свое заявление назад. А Садько я сниму с урока и пускай без родителей не является в школу.

Я тогда встаю и говорю ему:

— Оправдываться я и не думал уметь, а оправдало меня время. Важен не поступок, а как к нему относишься. (Это я уже опекуновы слова сказал.) А тенденций ваших я все равно не боюсь.

Досказать до конца мне не дали ребята. Секретарь Шевров сделал заключение.

— Тем лучше, — говорит, — что Осокин не рисовал. Но все равно мы берем ребят в ячейку, чтобы воспитывать их в коммунизме.

Уж тут меня многие просто за руку потрясли. И Офеня тоже. Он сказал: «Я очень доволен». И я сказал, что тоже доволен, и сам ему потряс руку.

15 сентября 1927 г.

Опять ничего не происходит. Что это у меня за жизнь наступила? Раньше, до колонии, бывало, то подерусь, то чего-нибудь сворую, то в милицию попаду, нарежусь пива — всегда есть какие-нибудь происшествия. А тут даже не знаю, что записывать в дневник.

Учусь, и мне это интересно, не то что раньше было. Решил ни по одному предмету не допускать отставаний, а также ни «сокращать» уроки — да так и зубы целее будут, а то я их совсем залечил в амбулатории. Теперь мне легче заниматься, нету хвостов в предметах, как это было в шестой группе. Вот только еще по физике качаю, но тут мне стал помогать сам Офеня.