— Откуда оно у тебя? — заинтересовался воспитатель. — Спер небось где?

— Спер, — согласился оголец. — На толкучем нынче. Хотел утром загнать перекупщикам, да облава помешала. Заначь подальше, а го урки ночью свистнут.

Воспитатель решил записать, у кого что принял, хватился карандаша с наконечником, записной книжки— их в кармане не оказалось.

— Неужто уже вытащили? — смущенно сказал он, поправил очки и засмеялся. — Ну и химики. А я еще не поверил инженеру из актива, что у него во время облавы карманные часы срезали.

С улицы ввалилась новая шумная партия беспризорников, доставленных из дальнего конца города. Их сопровождали две швеи из ателье и молчаливый, мрачного вида мужчина с черной ассирийской бородой.

— Ох, насилу довели, — проговорила худенькая, раскрасневшаяся девушка в сером пуховом платке и даже на минуту закрыла глаза, словно показывая, как она устала. — Четверо все-таки сбежали по дороге. Один ножом замахнулся… я от страху чуть не упала и не стала за ним гнаться.

Она вдруг тихонько засмеялась сама над собой.

Сдав партию воспитателям, обе швеи стали весело прощаться с беспризорниками, а та, которую чуть не ударили ножом, обещала как-нибудь заглянуть в детприемник и навестить своих «крестников».

Огольцы дружелюбно, как ни в чем не бывало отвечали девушкам шутками.

Вслед за «дядей Костей» — кудрявым воспитателем в бекеше — Ленька поднялся на второй этаж корпуса. Его недавние кореша исчезли: Косой сбежал сразу после облавы, когда выводили из дежурки ГПУ на извозчичьи подводы; Нилка Пономарь — голубоглазый, беленький оголец в дамских ботах — попал в детприемник, вместе с Ленькой пил чай за столом, а сейчас исчез, — наверно, его сунули в другое крыло корпуса.

— Эх и палаты! — вскричал сосед Охнаря, переступив порог. — Небось и у царя таких не было!

В двух огромных смежных комнатах с окнами на улицу не было совершенно ничего — ни кроватей, ни столов, ни стульев. Голые стены еще пахли мелом, сыростью. Их украшало несколько новеньких плакатов. На чисто вымытом полу расположилось сотни полторы беспризорников, доставленных сюда раньше. Кто сидел, кто полулежал, слушая рассказы товарища. В углу компания играла в «стос», но, заметив воспитателя, быстро спрятала карты. Двое беспризорников устроили «рысистые бега»: пускали на перегонки своих вшей, подправляя их соломинкой и не давая сбиваться с одной доски. Игра шла на щелчки.

Некоторые из вновь пришедших находили знакомых, слышались громкие радостные восклицания.

Новички, еще не обтертые «волей», жались в сторонку, к стенам.

— Вот тут, ребята, ночевать будете, — сказал дядя Костя. — Ни коек у нас, ни одеял пока нет. Обещали топчаны привезти, да вот видите, все везут. Торопились с открытием детприемника, чтобы вас хоть из развалин, из подъездов забрать. Спасти от обмерзания на снегу. Устраивайтесь как можете.

— Мы вас не просили заботиться, — нахально бросил какой-то прыщавый парень.

— Обрадовали хлебом с баландой!

Так и будем спать покотом, как овцы? Да в дачных майданах и то лучше.

— Фактура!

— Экие вы, хлопцы, неблагодарные, — сдерживая возмущение, проговорил воспитатель. — Здесь хоть и удобств нет, зато сухо, тепло. Что сумела для вас сделать советская общественность, и за это спасибо скажите. Мы своими руками организовали этот детприемник, отремонтировали, встретили вас как долгожданных гостей… — Он не договорил и ушел обратно в столовую.

Облавой возмущались только урки — ворье. Подавляющее же большинство беспризорников, ребят, еще не испорченных улицей, были от души рады постоянной крыше над головой, куску мягкого хлеба, горячему чаю. Не надо им больше дрожать от стужи на обледенелой панели, не надо попрошайничать, воровать; скоро их определят к месту: или пошлют в детский дом, посадят за парту, или в трудовую колонию, где обучат ремеслу. В душе эти огольцы надеялись и на то, что здесь, под присмотром воспитателей, их меньше будут обижать «боговилы» и «горлохваты» — отпетые хулиганы. Однако основная масса беспризорников— покорная, как всегда покорен народ грубой силе, — боялась вслух выражать свою радость, чтобы не осмеяла шпана, не выместила на них свое зло оплеухами. Они хорошо знали: нигде нет такого страшного произвола, как в среде отщепенцев и преступников.

Время было позднее: вот-вот начнет рассветать. Зевая, Охнарь отыскал недалеко от стены свободное местечко.

— Эй, оголец, — сказал он, толкая ногой лежавшего оборванца в холщовых штанах. — Подвинься малость.

Тот поднял грязное толстощекое лицо с пухлыми губами; протирая кулаками карие, сонные наивно — плутоватые глаза, искоса глянул на Леньку, пододвинулся, внезапно сел на полу и удивленно, с оживлением проговорил:

— Это ты? Я ведь тебя узнал.

Охнарь внимательно всмотрелся в огольца. Черты лица его действительно показались знакомыми.

— Обожди, обожди, — сказал он, припоминая. И вдруг, запинаясь, воскликнул: — Колька!.. Со станции Лихой?

Маленький нищий радостно кивнул:

— Верно. Я это. Пижухин. Не забыл?

— Как же! Арбуз ты купил, съели мы.

— И еще морц. Бутылочку цельную.

— После я виноградом тебя угостил.

— Мятым.

Воспоминания вызвали улыбку на лицах обоих мальчишек. Они улеглись рядом. Облокотись и глядя на давнишнего знакомого, Охнарь с прежним недоумением спросил:

— Ты как сюда попал-то? У тебя ж отец есть, матка.

— Сбег, — просто и весело ответил Колька Пижухин. — Родители — они все побираться меня заставляли, а что насберу — отымут. Я за путями в каменьях деньги хоронил… что себе затаивал. Тятька подглядел, морду набил, отодрал за волосья. «На конфеты откладаешь»? Куда я — и он следом. Обыскивает. Я и сбег. Теперь что ни подстрельну — все мое.

Охнарь присвистнул:

— Во-она что. Не жалко родных?

Ответил Колька не сразу: кожа на его лбу странно задвигалась.

— Братишку жалко.

— А старшую? Ее Настька звали?

— Чего ее, кобылу, жалеть? — рассмеялся вдруг Колька. — Ее теперь другие жалеют. Она с одним пассажиром спуталась, уехать собиралась. Батя ее впоймал за путями, в овражке, эх и задал же выволочку! А я знаю, Настька еще в Каменском с кочегаром гуляла, он ей монисто купил, кормил мороженым. Маманя боится, как бы деваха наша «в подоле не принесла».

Несмотря на позднее время, в палатах стояли гомон, шум, хохот: свезенные в одно место со всего города беспризорники никак не могли угомониться. Всю ночь Охнарь тоже почти не спал: слишком долго пели в дачном вагоне. Глаза его слипались, он вновь сладко зевнул.

А я воровать научился, — хвастливо и плутовато зашептал Колька Пижухин. — Не веришь? С места не сойти! С одним мальчишком на вокзале в Харцызске кошелку унесли. Тетка заснула, а мы и схватили. Молоко там было в бутылке, хлеб и кофта. Ты красть умеешь?

Охнарь слегка оживился, кивнул.

— Бре! В самделе? И не страшно было… в первый раз?

В первый раз…

Охнарь вспомнил Курск, базар, вяленого чебака, вспомнил страх и слезы, когда по-собачьи рвал рыбу зубами и давал себе клятву больше и корки не брать чужой.

Он хвастливо улыбнулся, ловко цвиркнул слюной

Чего бояться? Пускай они меня боятся… у кого карман толстый.

Видимо, Колька Пижухин ему поверил. Держался он уже без чувства превосходства, которое нет-нет да и проскальзывало у него когда-то на Лихой, например при посадке на поезд.

Ну, а что дальше думаешь? — спросил Охнарь, часто и как-то внезапно смаргивая ресницами: он старался не заснуть. — Домой вернешься?

В деревню? — беспечно ответил Колька. — Эх и сказал! Ай я телят давно не видал? Я, паря, теперь в детский приют вступлю — во куда! Хочу обучиться считать на счетах, как наш лавочник Конёв, после устроюсь в кооперацию торговать колбасой. Вот тогда наемся! А не по нраву придется — сбегу. Я, брат, проворный. А ты чего думаешь?.. Охнарь, слушай: ты теперь можешь кошелек своровать?

В ответ ему раздалось легкое посапывание: Ленька крепко спал, уронив грязную кудрявую голову на руку, и выражение рта у него было спокойным и счастливым.