Вот какая картина представилась их глазам.
На небольшой поляне двое колонистов добросовестно корчевали пни: окапывали, подрубали, пыхтя, ворочали ломиком. Ленька Охнарь сидел в холодочке под сосной, словно под огромным зеленым зонтом, и играл в «очко». Он метал банк. В левом уголке его пухлых, румяных губ дымилась папироска, левый глаз был прищурен; кудрявые, выгоревшие волосы блестели на солнце. Охнарь был без рубахи, его смуглое тело с крепкими плечами и выпуклой грудью лоснилось, в панаме горкой лежали мраморные яблоки, надо полагать, выигранные.
Напротив Охнаря, на примятом папоротнике, расположилось трое незнакомых хлопцев. Старший, губастый, откормленный, в перешитом френчике, обеими руками держал четыре карты и мучительно раздумывал: прикупать ли пятую? Ему советовал белявый товарищ в холщовых штанах и соломенной шляпе, а второй, черноглазый, приподымаясь на коленках, изредка и лениво поглядывал на тропинку, что вела в колонию: видно, его поставили часовым. На кону поближе к хлопцам лежало восемь яблок; около Охнаря — шелковое кашне в шашку, — вероятно, это была его ставка.
— Досыть мени, — наконец выдавил «френчик».
— Пожалуйста, — вежливо сказал Охнарь. Он ловко, неуловимым движением передернул карту, и возле его червовой десятки лег пиковый туз. — Ваша бита.
— Знову? — Видно, «френчика» в пот ударило.
— Считай сам.
— Ну и карта идэ.
Охнарь потянул с кона яблоки.
— Сметаем еще?
— Годи, — охрипшим голосом проговорил «френчик» и собрался встать, но тут же перерешил и вновь сел. — А грець з ным$7
— Прошу.
Легко, с артистическим шиком, Охнарь перетасовал колоду. В каждой руке у него работало всего по два пальца: карты скользили на виду, и сам он на них не смотрел, чтобы не подумали, будто он подкладывает.
Губастый хлопец во френче полез в широкие накладные карманы, быстро сунул руку за пазуху, словно у него там вдруг зачесалось. Заморгал, заморгал, наклонился к товарищам, стал тревожно, горячо шептать. Те тоже обшарили свои пазухи и развели руками.
— Яблок нэма, — помедлив, смущенно сказал «френчик». — Програлы.
— Неужели? — притворно удивился Охнарь. — Да-а. Карты они, браток, как лошади: то повезут, а то и вывернут. Скажи нет? Завтра приноси побольше наливу — отыграешься.
Он подмигнул корчевальщикам, кинул им несколько яблок, выбрал и себе — покрупнее, сахарное, — с хрустом откусил. Обмотал шелковым кашне шею в знак того, что игра кончилась, и развалился на траве.
Селянские хлопцы молча взирали, как он ел их белый налив.
«Френчнк» выдавил из себя угодливую улыбку, сказал просящим тоном:
— Давай, Ленька, в долг. Завтра нарву, виддам.
— Не могу, — сквозь полный рот ответил Охнарь и с сожалением развел руками. — Зарок дал Миколе-угоднику. Только под наличные.
Наступило молчание.
— От чертова вурка, — махнул рукой «френчик». — Добре. Програю — знову пороблю за тэбэ. Сдавай, да тасуй краще.
Охнарь проворно сел, размотал на шее кашне, положил на кон. Он снова стал держать банк, передернул карту и выиграл.
И тут из-за сосен вышли исполкомовцы. «Френчик», взявший уже было в руки топор, остановился возле пня, точно забыл, что ему надо было делать. Белявый советчик в соломенной шляпе вскочил и отодвинулся назад, а у «часового» глаза стали круглые, точно у курицы.
Охнарь моментально прикрыл рубахой карты и по лицам исполкомовцев старался определить: зачем они сюда попали, видели ль игру?
— Гля кто! — безмятежно улыбнулся он. — Яблочка хотите?
— Работаешь? — сказала Юля Носка, и Ленька не понял, смеется она или укоряет.
К этой своенравной решительной девушке он относился настороженно. От ребят он знал, что два с лишним года назад Юля была поймана вместе с воровской шайкой, судилась, и ее, как несовершеннолетнюю, направили сюда, в колонию. Она любила красиво одеться. Ее обыкновенная, как и у всех, блузка была расшита красным, зеленым гарусом, вокруг полной загоревшей шеи янтарно блестело монисто. Слегка вьющиеся черные волосы ее обычно украшала васильковая лента или радужная косынка.
Палата, где жила Юля, считалась лучшей в колонии: на тумбочках стояли свежие цветы, а зимой душистые сосновые ветки с шишками; над кроватями висели незатейливые аппликации, сделанные под наблюдением Ганны Петровны самими девочками. Порядок господствовал у Юли и на птичне. Но Юля славилась не только работой, горячими острыми речами на собраниях, — она хорошо исполняла украинские песни на вечерах самодеятельности, умела с ветерком станцевать гопачка.
Юсуф переспросил Охнаря вслед за девушкой:
— Корчуешь дровишки?
— А что, и отдохнуть нельзя? — сказал Охнарь. — Вот хлопцы угостили белым наливом, так я с ними маленько и присел.
— Слишком рано устал, — ядовито сказала Юля. — Солнышко еще росу не выпило.
— Я не подсолнух, за солнцем не поворачиваюсь. Как вспотею, так и делаю себе передышку.
— То-то, я гляжу, ты весь мокрый. Может, дать платочек вытереться?
Оба колониста фыркнули. Улыбнулся и «часовой». Охнарь, видя, что этот разговор для него невыгоден, переменил тему.
— Вы куда шли?
— «Добрыдень» тебе сказать, — с внезапной резкостью ответил Владек Заремба. До сих пор он молчал и пристально смотрел на Леньку. — Заразом и посмотреть, как ты выполняешь норму в «очко».
— Понравилось? — недобро вспыхнув, по-прежнему улыбаясь, сказал Охнарь. — Могу и с тобой банчок сметать.
— Махлюешь.
В колонии Ленька ближе, чем с другими, сошелся с Зарембой: ведь у Владека тоже было блатное прошлое. Отец его, котельщик с металлургического завода, погиб в империалистическую войну, семья бежала от немцев из Лодзи к дальним родственникам в Умань, мать, старшую сестру по дороге скосил тиф, и мальчишка попал на улицу. Он мучился от голода, от воспаления легких, чуть не умер от побоев, когда ему однажды за кражу устроили самосуд. В ДОПРе Владек пристрастился к верстаку, шерхебелю, рейсмусу и твердо решил порвать с уркаганами. Характеры и интересы у Охнаря и его нового друга оказались совершенно разными: Заремба с жадностью хватал газеты, которые изредка попадали в колонию, всегда что-то организовывал, мечтал о заводе; все помысли Охнаря тянулись к «воле», а о будущем он не привык думать. «Зачем ломать голову о завтрашнем дне? — рассуждал Ленька. — Все равно не знаешь, что с тобой случится. Жизнь сама покажет». На это Владек ему обычно возражал: «Ты осел или ручка от мотыги? Человек? Да еще советский. Значит, сам должен жизни путь показать». Между друзьями возникали такие споры, что, того и гляди, подерутся. Охнарь всегда терпел поражение, дулся, но вскоре забывал обиду.
— Махлюешь, — резко, в упор, повторил Заремба. — Не чисто обыграл хлопца.
Охнарь слегка побледнел, встал с травы.
— Тебе больше всех надо? Давно честным стал?
— А тебе колония проходной двор? Нам, например, дом родной. Игорные притоны тут устраивать нечего. Понял? Мы не хотим, чтобы разное кулачье о нас по селу языки полоскало. Те времена уже прошли.
— Кто это «мы»? — передразнил Охнарь. — «М-мы». Размычался, как бугай. Больно заважничал.
— Да, «мы». Вот Юля Носка, Юсуф, Сенька Жареный, Параска Ядута, я… Вся колония. Мало?
— Тебя что ж, пустили за ищейку, выслеживать? Может, ты и в сексоты записался?
На улице кличка «сексот» означала обвинение вора в предательстве. Лоб, щеки Зарембы стали ярко — красными, как и большой горбатый нос, словно парню в лицо плеснули кипятком. Он рванулся к Леньке, не сразу сумев взять себя в руки.
— Понадобится — заделаюсь и сексотом. Если я ловчить стану — можешь меня в суд притянуть к ответу. Старую блатную жизнь пора завязывать в узелок — и побоку. Понял? Ты сейчас не на воле, а в трудовой колонии. Помнишь поговорку: «Одна овца от отары не отстает». Вот и подтягивайся, не то завернем.
Услышав, что его партнер передергивал карты, губастый хлопец во френчике удивленно толкнул локтем соседа и проявил к разговору живейший интерес. Пододвинулись и оба его товарища в холщовых штанах…