Мокрые после купанья, они вдвоем одевались на берегу пруда. Уже ударил звонок на воскресный обед. К столовой потянулись ребята, девочки, заразительный смех, выкрики огласили площадку перед крыльцом.

Ополоснув ногу, Сенька собирался сунуть ее в праздничную штанину, да заторопился и опять ступил на мокрую глинистую землю.

— На волю? — переопросил он. — А тебе чего?

В его тоне Охнарь уловил подозрительность, недоверие. Он не знал, что в колонии частенько шутили над Чулковым. И «бывалые» ребята — жители асфальтовых котлов и милицейских камер, и селянские хлопчики, которых в последнее время, прислал Отнаробраз, — все бесцеремонно подтрунивали над Сенькиной страстью к скитаниям, не подозревая, что грубой рукой касаются незажившей раны. И он — шутник и балагур— в таких случаях замыкался, краснел, лишь иногда отделываясь вялой прибауткой.

А меня как на веревке тянет, — признался Охнарь, и взгляд его затуманился, он уже не видел ни этого леса, ни пруда, ни кирпичного здания, а что-то далекое, одному ему известное. — Так бы сорвался и полетел.

Изменившееся лицо, легкая дрожь в голосе подействовали на Жареного сильнее всяких слов. Он не заметил, как от напряженного внимания у него самого полуоткрылся рот. Затем, не ополаскивая ног, торопливо натянул штаны и спросил с неискренним смешком человека, привыкшего скрывать истинные чувства:

— По вшам соскучился? Мало тебе мильтоны морду чистили?

— Все равно подорву. Хоть ползком, на пузе, а смоюсь отсюда.

Сказано это было сквозь стиснутые зубы, почти в одно дыхание.

Сенька, напяливший праздничную суконную курточку с накладными карманами, опять на мгновение застыл, потом зорко впился в глаза товарища. Его слишком часто разыгрывали: «Крутанем отсюда, Сеня?» Вдруг он шутовато и насмешливо сложил губы, фальшиво запел:

Как заглянул я на бан
По первому разу,
Залез нэпману в карман,
Остался без глазу.

Крыльцо веранды опустело, колонисты давно усердно работали ложками за столом, а двое посиневших купальщиков все еще стояли на берегу. Охнарь говорил возбужденно, уже не заботясь, слушает ли его Жареный, словно размышляя вслух:

— Что меня, на цепь тут посадили? Вот так изо дня в день и буду копаться в земле? Да нехай эта богадельня рассыпется в прах! От кичи они меня, видишь ли, избавили! А я просил? Отсидел бы срок — и опять на воле. Хватит. Никому и ничем я не обязанный и не прошу никаких амнистий. Я тоже человек и жить буду, как схочу.

От волнения он слегка побледнел. Рубанул рукой воздух.

— Амба! Решено и подписано.

Поднял глаза на Сеньку Жареного, в лоб спросил:

— Хочешь на пару? Без дураков говорю.

Губы Сеньки сложились в пренебрежительную гримасу; мол, меня на арапа не возьмешь. И вдруг, словно задохнувшись, он шепотом спросил:

— Когда?

— Чего канителить? На дорожку только надо запастись кое-чем. Хорошо бы у Паращенко кассу потянуть, да ведь тут и контора не как у людей: касса у Паращенко в квартире, а там его баба целыми днями ошивается. — Охнарь переменил тон, бодро хлопнул Сеньку по плечу: — Айда, вон нас зовут. После обеда встретимся у клуни, все обговорим,

Трезво обсудив наедине с собой кандидатуру будущего дружка по скитаниям, Ленька вновь убедился, что Жареный не совсем ему подходит. Кусочник. Сявка. Ладно, он научит этого сопляка таскать на вокзалах чемоданы у зазевавшихся пассажиров, стоять на стремке, «брать» ларьки. Иного выхода нет. Хорошо, хоть напарник нашелся. Яким вон чуть башку не свернул поленом.

После обеда, когда парни вдвоем углубились в лес, Сенька неожиданно сам проявил воровские способности. В ответ на Ленькино брюзжание, что в этой «жлобской богадельне» и спереть-то нечего, Сенька вдруг задрал подол своей праздничной куртки и сказал:

— А во!

— Чего «во»?

— Роба. Почти совсем новая.

— Ух ты! — воскликнул пораженный Охнарь. — Как же это я, халява, упустил? И в самом деле, почему бы вам не взять эту робу… хоть она и буржуйская.

По инициативе всемирно известного исследователя Арктики, норвежского ученого Фритьофа Нансена скандинавские страны посылали детям Советской России подарки. Пятьдесят шесть комплектов ребячьих и девичьих костюмов год назад получила колония. Правда, воспитанники не очень благодарили добровольных жертвователей из-за границы. Суконные курточки вполне подходили ребятам, но короткие штаны с пуговицами у колен вызвали явный протест. Малыши еще согласились их носить и вскоре привыкли к невиданной западной моде. Великовозрастники же, вроде Якима Пидсухи, Зарембы, Юсуфа Кулахметова, тайком брившие осколками косы пушок на щеках, куртки надели, но упорно щеголяли в старых штанах навыпуск. Вот эту-то праздничную одежду Сенька и предложил украсть из кладовой.

Оставалось только выбрать подходящий момент для взлома. Беда заключалась в том, что кладовка помещалась в полуподвале; единственное окошко ее было забрано решеткой, а на двери оказался старинный замок весом в добрых четверть пуда.

— Экой урод, — с оттенком безнадежности и уважения сказал Охнарь, дернув замок, словно проверяя крепость толстенной дужки. — Разве такой гвоздем откроешь?

— Отмычку б, — вздохнул над ухом Жареный и осторожно нажал острым плечом на дубовую дверь кладовки.

Дверь оказалась такой же прочной, как и запор.

— В нашей проклятой дыре, — пробурчал Охнарь, — ничего не найдешь, окроме земляных червяков. Но их пускай индюшки раскапывают да курицы. Будь мы в городе, моментом раздобыл бы инструмент и сделал ключ. А то достал бы пилочку.

Ничего не оставалось, как забраться в комнату к кастелянше и утащить связку с ключами. Да, но это легче сказать, чем сделать, тут надо уловить момент. Бабенка рано укладывалась спать, рядом была девчачья спальня, комната воспитательницы. Нужно время и терпение.

Пока ж будущие беглецы каждый день уединялись вдвоем и обсуждали ту развеселую жизнь, которая ожидала их на «воле».

— Дунем на Каспий, — говорил Охнарь. — Я во всех морях купался: и в Черном, и в Балтийском, и в Азовском, а вот на Каспии еще не довелось. Охота поплавать. Тогда останется только в Тихо-Ледовитом океане — и считай все воды прошел. Потом в этом Каспии рыбы — ну кипит! Плаваешь, плаваешь, сунул руку — и сазан в аршин длины. Осетр с икрой. В котелок их — гоп, подсолил и наворачивай за обе щеки! Не брешу, вот чтоб в тюрьму сесть. Ребята говорили. После еще золотые рыбки есть, ну те потрудней ловятся, и не знаю, то ли из них уху кашеварят, то ли на одну жаренку потрошат. Голодать не придется. Короче, Сеня, заживем — будь здоров, Иван Петров. Не то что в этой богадельне. Обрадовали картошкой с молоком! Еще и оденемся как фраера, и водочку будем попивать, и гульнем с марухами. Со мной, браток, не пропадешь. У меня рука — магнит, к чему ни протяну, все прилипает.

Охнарь искренне верил в то, что говорил. Здесь, в колонии, он успел забыть о мучительных скитаниях по станциям, о тряской езде в товарняках, под вагонами экспрессов, о вечной войне с кондукторами, транспортной милицией, о жестоких затрещинах, пинках, получаемых от них. Забыл о бесконечных голодовках, о том, как приходилось зябнуть по ночам в подъездах домов, на панели, в остывших асфальтовых котлах. Забыл, что вдобавок ко всем ударам изменчивой судьбы впереди перед ним всегда маячила тюремная решетка. Мир представлялся ему сейчас розовым и заманчивым, как свеженький апельсин. Вспоминалось только лучшее, что он испытал за эти забубенные годы: чудесное утро, когда он пешком шел с полустанка на станцию Лихую, после бегства от тетки из Ростова-на-Дону, солнечные дни на золотом черноморском пляже, теплый блеск терпкой, белопенной волны, в которой он беззаботно купался с товарищем; удачные кражи денег, на которые он в один вечер посещал по три кинотеатра, упиваясь фильмами про ковбоев, бандитов и непонятных ему великосветских денди в шелковых цилиндрах, смокингах и с изысканными манерами.