— Чурка я, что ли? Фактура, понял. Газету мне завтра рисовать, я и хочу картинки в «Нивах» поглядеть, может, чего пригодится в статью.
— Это дело другое, — мягче сказала Глина Петровна. — Вот теперь я тебе охотно помогу. Только аккуратнее обращайся с журналами и не вздумай вырывать листы на цигарки.
Она вынесла пачку журналов. Ленька взял, замялся, потупил голову. Вдруг буркнул:
— Спасибо.
И чуть не бегом пустился вниз по лестнице. Воспитательница улыбнулась.
С этого времени Охнарь не то что стал вежливее с Дзюбой, а начал замечать ее, перестал курить у нее на глазах.
С ребятами Ленька сошелся близко. У него, как и у всякого беспризорника, чувство товарищества было развито сильно. Охнарь перестал подчеркивать, что он урка, вор. Да и перед кем здесь было гордиться, когда у таких колонистов, как Владек Заремба, Яким Пидсуха, Охрим Зубатый, Юля Носка, бездомное прошлое оказалось куда «аристократичнее», чем у него. Во многом остепенила Леньку и работа в стенгазете. Что ни скажи, а (положение обязывает: член редколлегии, художник, четыре номера выпустил, держаться надо посолиднее.
Привык к нему и коллектив. Странно: теперь у них нашлись и общие темы для разговоров — о конях, о сенокосе, о газете. Даже основатели колонии, хлопцы и девчата, пришедшие с первой партией, признали его равным себе, перестали подчеркивать, что вот он явился «на готовенькое».
Однако Охнарь по-прежнему не скрывал своих намерений: он птица перелетная, вот гульнет с марухой — есть тут у него одна канарейка — и тронется на юг, к теплу. Товарищи не раз высмеивали его мечты о «вольной» жизни. Завязывался узелок спора, который один раз едва не окончился дракой.
Случилось это в августовское погожее утро.
Накануне вечером Охнарь добровольно вызвался поехать в ночное. Такую охоту он проявил не без задней мысли. «Ночным конюхам» на следующий день полагался отдых, а Ленька никогда не упускал возможности отдохнуть. Имелась и другая причина: Охнарь любил на досуге порыбачить. Недавно он вырезал новое ореховое удилище, свил леску из конского "Волоса — благо, лошади были в подчинении. (Вообще, если бы не Омельян, каждый из трех казенных пегасов ходил без хвоста, и, кто знает, сколько колонистов не досчиталось бы передних зубов, выбитых копытами?) В субботу вечером Ленька накопал навозных червей, сел верхом на гнедого; сзади на кобыле Буржуйке потрусил напарник — стриженый мальчонка в старом, рыжем, наваченном пальтишке.
Луговую отаву берегли на сено, поэтому коней пасли в лесу. На поляне Охнарь спешился, спутал коней и улегся спать, наказав разбудить себя на рассвете. Напарник остался бодрствовать.
На заре они поменялись ролями: напарник сладко задремал, а Охнарь подогнал лошадей поближе к реке и закинул удочку.
Над лесом, над полем, над Бакитькиным хутором зажглась зорька. В кустах, на низинах, явственнее стал виден туман. Речка зарозовела, и на ней начали вздуваться пузыри, как от крупного и редкого дождя: заиграла рыба. Далеко, в невидимом селе, петухи затянули перекличку. Охнарь впился глазами в поплавки и позабыл все на свете. Лошади, прыгая передними спутанными ногами, подобрались к меже, за которой колосился недокошенный клин пшеницы. Окуньки, плотва клевали отлично, Ленька то и дело подсекал их. Беда заключалась в том, что самодельные булавочные крючки не имели бородок, и не всякую рыбу удавалось вытащить на берег.
— Эй, драная рота! — донеслось до Охнаря. — Куды своих кляч запустил? Вот займем с батяней — заплотите штраф!
Кричал подросток, сын Бакитьки. Охнарь торопливо бросил удочку и побежал заворачивать лошадей. Отогнав их от пшеницы, он «показал кулак, заорал:
— Чего пасть разинул, куркуленок? Давай подходи поближе, я тебе чуб поправлю!
С хуторянином Бакитькой колония жила не в ладах. Колодяжный с исполкомовцами изъяли у него самогонный аппарат и через сельсовет заставили полностью уплатить жалованье «дальнему сродственнику» — батраку.
Проснулся напарник, продрогший за ночь в своем негреющем пальтишке, и Охнарь возбужденно передал ему историю стычки с Бакитенком, сильно приукрасив ее. По его словам, кулацкий сынок хотел захватить коней в пшенице, а он, Ленька, дал ему хорошенько в зубы и заставил позорно отступить.
Не успел Охнарь вновь взяться за удочку — в лесу послышалось ауканье: это перед завтраком девочки вышли по малину. А там, у бочага, показались хлопцы в одних трусах, с полотенцами. Речка огласилась шлепаньем ладошек об воду, плеском, хохотом.
Охнарь решил, что теперь рыба распугана (просто- напросто ему захотелось окунуться). Он наскоро вынул удочки, смотал и понесся на «пляж».
Из воды хлопцы вылезли посиневшие, покрытые гусиными пупырышками. Уселись на берегу и закурили, чтобы согреться. Охнарь стал рассказывать про «волю».
— Сейчас где хорошо, — это в Крыму. Один раз мы с корешем, Петькой Дышлом, там всю весну прожили. То в Ялте, то в Симферополе, то в Феодосии: куда душа глянет, туда и катим. В России дожди ой-ей-ей, а тут в море купаемся, загораем — лафа! Как раз у одного нэпмана чемодан взяли фибровый, денег — полные карманы, ох и покурортились! Вздумаем пошамать — на базар. Виноград там всех сортов, груша дюшес, инжир. А вечером в киношку: «Акулы Нью-Йорка», «Знак Зеро» в двух сериях с участием Дугласа Фербенкса…
— Опять калоши заливаешь? — насмешливо перебил его Владек Заремба, крепко растирая мокрую широкую грудь и длинные жилистые руки. — Говоришь, в Крыму был весной, а уже и виноград всех сортов ел и грушу дюшес? Что они, специально для тебя раньше времени поспели?
Охнарь слегка смешался:
— Не виноград, а этот… как его… узюм.
Хлопцы рассмеялись.
— Что же ты, Лень, — хитро прищурился напарник, — не отличишь свыня от коня? — и оглянулся на пасущихся лошадей: не подбираются ли опять к бакитькиной пшенице?
— Во, обрадовались! — с напускной небрежностью сказал Охнарь. — Человек оговорился, а они выпустили свои жала… искусать готовы.
— Если бы оговорился! — слегка нахмурился Владек Заремба. — Не пойму я тебя, Ленька. Глаза, что ли, на затылке? Все ты назад смотришь, все оглядываешься. Нравится вспоминать, когда был пиявкой? Да и не так все это было сладко и гладко. Вшей-то забыл? В асфальтовом котле как спал, зяб? Иль самосуды, — когда «нашего брата за украденную краюху били оземь, топтали сапогами? Забыл?
— Ну, знаешь, Владя, я не кобель, — сразу взъерошился Охнарь. — Сидеть на веревке не люблю. Я вольный сокол, летаю по всему белому свету. Со всеми меня равнять нечего.
— Ворона ты, а не сокол. На чужом хребте привык моститься. Тоже ухарь! Мы с сошкой, а ты с ложкой?
— Да что я, ваше ем? Государство кормит.
Густые белесые брови Владека резко сдвинулись:
Можно подумать, что твой папаша граф, до того ты привык на чужое рот разевать. И почему государство обязано тебя кормить, такого дармоеда? За что? Или ты инвалид гражданской войны, или дед-паралитик? «Я, я, я»… Разъякался. Запомни: «я» — последняя буква в алфавите, а впереди стоит — «мы». Ясно? «Мы» — колонисты, коллектив. Один хочешь жить? Ступай на Луну, прохлаждайся. С нами? Подчиняйся большинству… От души тебе говорю: брось свои трюки, пока не поздно. Осенью учиться станем. Вот скоро комсомол у нас организуют. Макаренко еще в Полтаве разрешили, не посмотрели, что у него бывшие преступники.
— Опять, Владя, запел? — пренебрежительно протянул Охнарь и присвистнул. — Оставь! Ты ведь не Шаляпин. А со своим комсомолом можешь поцеловаться, и с учебными партами тоже.
Всегда сдержанный, Заремба вспыхнул и пятерней правой руки больно провел Охнарю по лицу сверху вниз. Ленька привскочил и тоже сделал исполкомовцу смазь. Казалось, вот-вот замелькают кулаки.
Захваченные ссорой, колонисты не заметили, как сзади подошел Колодяжный с полотенцем и остановился, слушая. Затем его увидел один хлопец, толкнул локтем товарища, тот следующего, все моментально загасили о землю самокрутки, потихоньку выбросили. Тарас Михайлович сделал вид, что не заметил табачного дыма, тоже опустился на траву и неожиданно спросил Охнаря: