— Отработался, значит? — угрюмо спросил Заремба. — Ну, давай катись с огорода. Ковыряет землю будто… хряк пятаком. Сами справимся.

Он сделал знак артели, и все вновь принялись рыть картошку. На Охнаря перестали оглядываться.

Самолюбие его было уязвлено: что же это за товарищи? И не подумали разубедить, словно он уже не стоит никакого внимания. Ну, да это и к лучшему. Зачем ему жалкие слова? Охнарь твердо решил уйти именно завтра. Хватит. И так поздно хватился.

И, бросив последний взгляд на постылый картофельный клин, на загорелые спины хлопцев, ода опротивевший хутор за дорогой, Охнарь крупно зашагал в колонию.

В палате на него напал псих: хотелось все ломать, бить.

Сперва Ленька решил подпалить сухой валежник, собранный в лесу для кухни, или порезать матрацы в палате, — в общем, сделать такое, чтобы показать всем колонистам, воспитателю, а главное, самому себе, что по-прежнему он лихой, независимый парень и море ему по колено. Но под рукой не оказалось ни спичек, ни острого ножа.

Изловчившись, он прямо тут же, днем, украл с веревки, возле прачечной, сырую простыню и променял ее кулаку хуторянину на самогон. Казалось, Охнарь потерял всякий здравый смысл, расчет, заранее выдавая свои воровские планы на будущее. В колонию он явился вечером, сразу после звонка, перед самым ужином, Покачиваясь, озорной и буйно-веселый. Он, разогнал с заднего двора всех телят и, как был, в трусах и панаме, залез купаться в кадку с дождевой водой. Мокрый словно мышь, Охнарь плясал на клумбе с цветами, орал блатные песни и божился обступившим его хлопцам, что эта богадельня надоела ему хуже горькой редьки.

— Откурортился! Хватит! Вот гульну на прощанье, и адье! «Прощай, папа, прощай, мама, я поеду на Кавказ!» Только в морду кое-кому загляну кирпичом. Есть тут двое жучков. Подвели меня некоторый раз.

Солнце коснулось горизонта, сумерки растекались по земле, будто дымок. С полей к зданию стягивались артели колонистов с косами, лопатами. Кто умывался возле колодца, до пояса обливаясь мягкой, прохладной водой, кто бежал на бочаг, к мельнице, чтобы наскоро окунуться. Колодяжного не было видно — возможно, задержался на дальнем участке.

— Налакался? — увидев Охнаря, тревожно спросил Заремба. — Вот сволочь, и где успел? Гляди, еще на Тараса Михайловича напорется, тогда ему блин. Хлопцы, придется нам его задержать. Нельзя ж такую образину пускать в столовую.

Юсуф, морща прямой красивый нос — он терпеть не мог пьяных, — притиснул Охнаря к стожку.

— Куда твоя спешит? Ужин кушат? Пожуй сенца.

— Ох, и в самом деле, до чего сивухой от него разит, — крутнул белокурой головой и Заремба. — Откуда он самогону достал? Впрочем, ясно откуда: Бакитька гонит. Ничего, доберемся и до второго аппарата… А вот где этот стервец монеты взял… Или на барахло? Неужели потянул что в колонии? Ну, проспишься, друг ситный, мы с тобой посчитаемся.

И он погрозил огольцу кулаком.

Привалясь всей спиной к стожку сена, чуть подогнув колени, Охнарь с трудом держался на ослабевших ногах. Панаму он где-то потерял, мокрый развившийся чуб закрывал ему левый глаз, правый мутный, как бы засыпающий, бессмысленно смотрел перед собой.

— Про… — сказал он и тяжело облизнул губы. — Пре… Пра-ильно. Доберусь… до обоих.

— Куда ее денем? — спросил Юсуф, не отпуская огольца.

Отведем давайте на ток, в солому. Нечего такую свинью на кровать класть. Озябнет ночью — скорей протрезвится.

Неожиданно Охнарь затянул диким голосом:

Гоп со смыком — это буду я!
Послушайте, товарищи, меня.
Ремесло я выбрал — кражу,
Из домзака не вылажу,
И тюрьма скучает без меня.

Он принялся отталкивать Юсуфа, Зарембу, хлопцев, орал, что хочет гулять и не боится никого. Тогда колонисты подхватили его силой и, как Ленька ни упирался, задами, через осиновый перелесок, повели на тока, в солому.

Узкая неяркая заря блестела между стволами деревьев. Давно погасли солнечные лучи, а снизу неба по редким облакам еще бродили нежные отсветы заката, похожие на светлые водяные знаки. Молочные звезды довольно густо усеяли не успевший потемнеть небосвод.

Хлопцы благополучно миновали полпути, когда на повороте старой заброшенной мельничной дороги столкнулись с Колодяжным. На плече его белело мохнатое полотенце, а мокрые волосы прилипли к широкому выпуклому лбу.

— Куда это вы? — спросил Тарас Михайлович, в сумерках не разобрав всего сразу.

Хлопцы оторопело замерли. Владек Заремба по- спешно заслонил собою Леньку.

— А так. Идем вот, — сказал он неопределенно, глядя в сторону.

— А-а, — рассеянно протянул воспитатель.

Очевидно, все так бы и сошло с рук. Но Охнарь, услышав знакомый голос, оттолкнул Владека и с пьяной развязностью ступил шаг вперед.

— Честь имею представиться! Не могу ль вам понравиться? — довольно твердо сказал он, хотел стянуть с головы панаму — панамы не оказалось.

Охнарь помахал пустой пятерней и нагло уставился в бородатое, двоившееся перед ним лицо воспитателя, ожидая, что тот скажет.

— Откуда это чучело? — холодно спросил Колодяжный у воспитанников.

— Чего? — проговорил Охнарь, не расслышав. — Ты… чего? Поприветствовал? Про… пру… пра-иль-но. Дай пять.

Он сунул Колодяжному сложенную дощечкой руку и, словно не в силах удержать ее в воздухе, уронил.

Хлопцы растерянно топтались на месте. Владек хмуро отвернулся. Под чьей-то ногой хрустнула сухая ветка.

— М-молчишь? — пробормотал Охнарь и едко скривился. — Брезгуешь поговорить? Что… что ж не покомандуешь? Знаю вас… дикобразов. Все-е знаю.

Он хотел было перечислить воспитателю все обиды, придирки, которые претерпел от него, но, видимо вспомнив, что прощается с колонией, проглотил упреки, готовые сорваться с языка. Ладно. Хотя Колодяжный, Паращенко, Ганна Петровна, Омельян поступали с ним подло и несправедливо — он не злопамятен. Что прошло, то быльем поросло.

— Я не мелочный. Вот он я, весь тут, — дернул Охнарь себя за ворот рубахи, как бы обнажая душу. — Бери за рубль двадцать… давай трешку сдачи. Я-а зна-аю. Котовец. Как и батька мой, против панов. За это особ… уви… уво… ува-жаю.

На лице Колодяжного отразилась брезгливость.

— И давай закурим, — не замечая его холодной замкнутости, бормотал Охнарь. Мысленно примирившись со всеми, он не представлял себе, что кто-нибудь может иметь на него обиду. — Разойдемся по хор-ррошему. Мне-е… все известно.

— Болван, — резко сказал Колодяжный, отвернулся и кинул исполкомовцам: — Снять его с работы.

Не допускали к работе в колонии лишь в виде наказания.

Крупно шагая через осинник, воспитатель уловил обидно недоумевающий голос Охнаря, бормотавший:

— Я до него как до человека, а он… Подумаешь — бог!

И, стоя у открытого окна своей комнаты на первом этаже, Тарас Михайлович еще слышал, как невидимый в темноте оголец орал похабную песню, а негромкие, то строгие, то глуховато-ласковые, голоса хлопцев уговаривали его угомониться.

Взошел поздний месяц, и долго еще со стороны тока слышались пьяные выкрики и шум.