Чтобы не застонать снова, он напрягся, задержал дыхание, и когда возобновил свой угрожающий допрос, то говорил уже тихо, злым свистящим шепотом. И она поняла, что сегодня, а может, и завтра он не станет пытаться разрушить ее тело. Ведь он сам перенес страдание и пока что не решится причинить его другому. Она почему-то знала это совершенно определенно.

А он не знал. Он еще и еще задавал свои вопросы. Брызгая на нее своей вонючей слюной, он все больше раздражался, но и уставал. Он даже замахнулся один раз над ее лицом кулаком левой руки – и тут она увидела, что правой руки у него нет. Она это поняла по свободному колебанию рукава зеленоватой форменной рубашки, ниспадающего с правого плеча.

А ведь при первой их встрече у него были обе руки. Бедняжка, – как ему неудобно. Она-то уже привыкла к своей беспомощности, а он только начинает привыкать…

Есть ли такое чувство – чувство солидарности? Она не знала. Но даже если и есть, она не стала из-за него расходовать свои скудные силы, сообщая информацию этому поврежденному человеку.

Хотя он и очень этого хотел. Как-то мучительно хотел – но она все равно не сказала ему ничего. Это, конечно, было жестоко с ее стороны. Так она совершила первую в своей жизни жестокость.

6

Она помнила об этой своей жестокости, она все время думала о ней и об этом человеке. Даже когда он ушел.

И даже когда потом, через какое-то небольшое время, пришло много людей – пять, может быть, даже шесть-семь (она плохо различала их между собой, почти не различала: все в буро-зеленом, пятнистом)…

Они не интересовались ею, ни о чем не спрашивали, просто опять положили ее на носилки, быстро – чуть не бегом – пронесли по тем же длинным коридорам (только теперь ни один плафон под потолком не горел), погрузили носилки в машину, продвинули, грохоча по железному полу, внутрь темного фургона. Там, кажется, уже были носилки – и не одни. Впрочем, к ней это не имело никакого отношения, и она не обратила на них особого внимания.

Что касается последовавшего затем путешествия, то оно было неприятным. Носилки то и дело подпрыгивали, дергались из стороны в сторону, сбивая дыхание и ритм сердца. Этот ритм все время приходилось восстанавливать, восстановление пожирало уйму дополнительной энергии, требовало постоянного внимания, и ей было ни до чего.

И вообще, она стала привыкать к обилию впечатлений, к обилию ничего особо не значащих людей в пятнистом. Людей, нужных не как людей, во всей сложности этого понятия, а только в виде безгласных исполнителей чьей-то единственно значимой воли, называемой жутковато: приказ. Люди в пятнистом несколько раз произносили это слово. Даже кричали. О, эти маловыразительные, безгласные по своей сути люди говорили довольно громко, иногда даже странными словами, подробной расшифровки которых она в справочнике не нашла, а нашла только краткое определение: «мат».

Она попыталась уловить значение этих слов, исходя из контекста, но, увы, так и не смогла обнаружить информационной ценности данных словесных блоков. Похоже, даже их мат ничего не значил.

Когда фургон остановился, резко качнувшись, и его огромные визгливые двери распахнулись, впуская ярко освещенные клубы пыли, этих маловыразительных людей стало еще больше. Добавилось и еще несколько – в уже знакомых грязно-белых халатах. Эти, перемежая свои слова опять-таки ничего не значащим матом, кричали что-то о нехватке мест, о том, что из-за этих (мат) недобитков будут (мат) страдать тяжелораненые. И еще мат. И просто так мат.

Но ей стало полегче – носилки теперь стояли внизу, на асфальте, не прыгали, не дергались. Она чувствовала через брезент носилок идущий от раскаленного асфальта жар. Еще больший жар тек сверху, из очень горячего, ослепительно яркого круга, зависшего в бледно-голубом небе. Ее не беспокоила жара – несмотря на жару, окружающий воздух все равно был прохладней, чем ее тело. Вот если б температура воздуха превысила ее собственную, тогда бы пришлось дополнительно тратить энергию на охлаждение. А пока что шла даже некоторая экономия ресурсов.

И она спокойно смотрела вверх – на пыльные голенища топчущихся вокруг кирзовых сапог, на трепыхающиеся полы белых халатов, слушала мат, мат, мат…

Это все было малозначительно. Все равно будет то, ради чего их сюда привезли. Потому что кто-то, считающий себя (то ли в помутнении рассудка, то ли в силу безумных традиций) единственно значимым, уже дал ПРИКАЗ. И этот приказ все равно будет выполнен его маловыразительными людьми с блестящими при ярком свете черными автоматами.

Действительно, с теми же информационно-пустотелыми присказками носилки вскоре были подняты людьми в халатах (под которыми – она заметила – была однотипная, несимпатичного, болотного цвета униформа). Сбоку от носилок топали все те же пятнистые люди и не забывали ласково баюкать на груди свои автоматы.

Опять коридоры.

Стало прохладнее, расход энергии на обогрев организма пришлось несколько увеличить. Впрочем, все пока в пределах разумного.

Очередная дверь, очередной коридор. Нет, это не коридор, это, похоже, конечный пункт их путешествия – довольно большой зал, битком набитый кроватями. На некоторые кровати уже перекладывали каких-то людей. Эти люди были без формы, без сапог – вообще без ничего. «Как и я», – вдруг подумала она.

Ее тоже переложили с носилок на кровать и прикрыли до подбородка простыней. Это позволяло опять начать резкую экономию энергии, идущей на обогрев организма.

А в зал тащили все новые и новые носилки, и все новых людей без одежды укладывали на кровати, прикрывали белыми простынями.

Видимо, они все теперь будут здесь жить.

Впрочем, ее все это мало волновало – жить так жить. Если не будут тревожить – трясти, заставлять что-то говорить, – она может жить достаточно долго. И никто из присутствующих ей не нужен. И ей неплохо.

7

Но, конечно, в покое их – ни ее, ни остальных – не оставили. Дверь распахнулась как от сильного удара, и в зал ввели (а вернее, втолкнули) довольно странного человека. Руки у него были туго связаны за спиной, почти вывернуты, из-за чего ему приходилось, выгибая грудь, держаться неестественно прямо. Лицо, опущенное к полу, с широкой марлевой повязкой, прикрывающей левый глаз. Повязка была наложена неаккуратно, из-под нее выбивалась вата, а на марле в нескольких местах проступали алые пятна крови. На нем была голубая то ли рубашка, то ли куртка навыпуск, явно казенно-униформного вида, тоже в нескольких местах забрызганная кровью, и голубые штаны из того же материала, что и рубашка. Он был босиком и то и дело переступал ногами на холодном полу.

Повинуясь толчку в спину, которым одарил его один из сопровождающих пятнистых, он поднял взгляд от пола и медленно осмотрелся.

Смотреть одним глазом ему явно было непривычно, так же как тому веснушчатому обходиться без правой руки, и она почувствовала к нему какое-то непонятное теплое чувство. Будто провели мягкой теплой лапкой изнутри груди…

Она внимательно смотрела на него, и ей показалось, что и он задержал свой взгляд на ней чуть дольше, чем на других.

– Ну что – они? – резко спросил связанного еще один человек в форме, появившийся в двери за его спиной. Может, этот человек и был тем, ОТДАВШИМ ПРИКАЗ? Очень уж он самоуверенно держался. Одет он был тоже в пятнистую форму, но как-то немного иначе, чем остальные. На его голове блеснула черным козырьком фуражка. И еще – его тело (и лицо) было значительно толще, чем у остальных людей в форме. Стало очень тихо. По углам зала и у каждого из трех больших окон навытяжку стояли пятнистые автоматчики. Еще двое – за спиной связанного: между ним и тем толстым, что остался стоять в дверях. И все молчали.

И связанный молчал, хотя, конечно, он мог ответить. Ему ничего не стоило дать ту информацию, которую все от него так напряженно ждали. Сказать просто: «Да, это они». Ему это было легко – у него энергии на это вполне хватало, не то что у нее. А он – молчал, с непонятной жестокостью заставляя остальных, в форме, ждать.