— Попался, волчара, — удовлетворенно заключил стремянный Некрас, разматывая предусмотрительно припасенную веревку. — Теперь сиди и не пищи.

Между тем ветреная богиня победы уже сделала несколько маленьких шажков в белозерскую сторону, хотя ростовчане не подозревали об этом. Они, сами не замечая, двигались в том направлении, которое нужно было Ростиславу. Там, в крохотном лесочке, скрыт был до срока Засадный полк. Кони нетерпеливо переступали и стригли ушами, воины вертелись в седлах. Вадим до крови закусил губу. Там, впереди, погибали люди…  Но еще рано, рано!

Остромир добрался уже до самого холма, где, в окружении своих гридней следил за боем Ростовский князь. Вперед, только вперед! Яростным зверем рвался Остромир туда, к своему врагу. Вперед! С каждым шагом все меньше воинов следовало за ним, но он уже не думал об этом, не замечал крови, хлеставшей из многочисленных ран. В неистовом своем порыве, одержимый единственной мыслью: дойти! — князь казался неотличимо похожим на безумного викинга.

Ростовчане сомкнули ряды, готовясь защищать своего вождя. Остромир выкатился из сечи, неожиданно для самого себя оказавшись прямо напротив своего кровника. И десятка отборных телохранителей. Глеб поднял руку, останавливая их.

— Я сам.

Со зловещим шелестом скользнула из ножен серебристо-бурая карлукская[126] Гюрза. Как описать этот бой? Странный и жуткий поединок дряхлого старца и зрелого мужа, изнемогающего от ран…  Остромир все же дотянулся. Светоносный клинок ворвался в узкую щель между бармицей[127] и оплечьем…  и выпал из ослабевшей руки. Копья гридней пронзили уже мертвое тело.

Минутой раньше Вадим из своего лесочка увидел, что час настал. Хотел крикнуть, как было заготовлено уже давно:

— С нами Сварог! Вперед!

Мальчишеский голос предательски сел. Вадим не мог выдавить не слова. И просто выдернул из ножен ослепительно светлый клинок, очертил над собой круг[128]. И погнал коня.

Сияющая стальная лава вылетела из леска, все ускоряя бешеный намет. За спиной Вадима лебединым крылом трепетал белый плащ. И вид этой свежей грозной рати, слепящего блеска голой брони оказался невыносим. Еще до того, как крылатый всадник врезался во вражеские ряды, ростовчане дрогнули. И через несколько минут побежали.

Потом версту за верстой гнали и рубили бегущих, потом, поостыв от горячки боя, начали брать полон, потом, сообразив, что находятся уже на чужой земле, неспешно начали подтягиваться назад, чтобы стать на костях[129]. Словом. Битва при Медвежьем была выиграна. А с ней и вся война.

* * *

Милана, в толстинном[130] переднике, покрытом бурыми потеками, вместе с другими знахарями трудилась, ни на минуту не покладая рук. Поток раненых казался бесконечным. Тут же рядом маленький ирландский священник оказывал помощь ростовчанам. Он решительно заявил: «Я мало-мало перевязать могу!» — тем самым, к счастью, избавив Милану и других от заботы о чужих. Тут на своих едва доставало сил.

Дана, тяжело опустившись на колени, обтерла влажной тряпицей лицо раненого. Тот трудом прошептал: «Спасибо». Дышал он тяжело, со свистом. Видно, было задето легкое.

Не без труда поднявшись, женщина спиной столкнулась с Миланой, едва не упав заново. Та заорала:

— А ну убирайся отсюда со своим брюхом!

* * *

— Ну все, конец младой твоей красе, — сообщил князю Некрас, промывая длинный кровоточащий порез на его щеке.

— Иди в баню, — буркнул князь, морщась от боли.

— Эх, княже, как давно я об этом мечтаю!

* * *

Некрас брел по мертвому полю, ища живых. Уже спустился вечер, истоптанный, залитый кровью снег не отражал света, и только чадящие факелы едва-едва разгоняли милосердную тьму. Уже, верно, некому было помогать, но люди упрямо шли, спотыкаясь о тела и брошенное оружие, в отчаянной надежде еще хоть одну жизнь вырвать у смерти. И там, и тут, почти на каждом шагу высвечивалось вдруг знакомое лицо, знакомый доспех или платье, и Некрас опускался на колени, чтобы попрощаться…  попрощаться навсегда. Не скоро оправятся три земли после этой битвы. А люди? Что сказать матери вот этого, например, ратника? «Какое чудо, если муж убиен на рати?»…

Плыли где-то вдали огни, опускаясь к земле и рывками поднимаясь вновь, словно летела над скорбным полем Желя[131], роняя искры из пламенного рога.

Снова знакомое лицо. Шатун. Седой дружинник Ярослав. А там — Вышата, с такой гордостью окликнувший князя: «Изяславич!».

Эрика и Хаука Некрас нашел неподалеку. Безумный викинг лежал в грязном снегу, как тогда, на теремном дворе, но на этот раз ему уже не суждено было подняться. Отрубленная рука валялась рядом, все еще сжимая меч. Тело казалось одной сплошной раной. Только лицо было безмятежным и прекрасным.

Некрас стоял, не решаясь окликнуть Хаука; тот обернулся сам, и Некрас не поверил своим глазам: слезы текли по его лицу, вымывая светлые дорожки среди пыли, крови и пота.

— Я ведь любил этого дурня, — вдруг проговорил старый викинг. — Не спорь. Мой брат был дурнем. Но в нем была такая удача…  такая немыслимая удача, что притягивала любого. Оттого и старый ублюдок Сигурд отослал его из дружины, не решаясь соперничать. А я его любил…  Нас ведь совсем немного. Нас, настоящих. Таких, для которых в целом мире не существует ничего, кроме друга и свободы. И все мы, как Эрик, уйдем в чертог Одина с кровавого поля, уйдем, не продолжив рода и ничего не оставляя за собой, кроме стихающего звона мечей. Чтобы оставшиеся спокойно могли пасти свиней и ловить селедку. Потому что можно сколько угодно презирать их, но именно на них стоит мир. А мы — мы дарим миру песни.

* * *

Третьяк, белый, как полотно, сидел, привалившись к какому-то бревну, бережно поддерживая культю. Правую кисть снесло начисто. Ростислав присел рядом, лихорадочно пытаясь придумать что-нибудь ободряющее. Дружинник, поймав его взгляд, попытался улыбнуться:

— Ничего. Рука — не ж… , вторая есть.

* * *

Дана, сдерживая дурноту, смотрела, как Милана выпрямилась и устало махнула рукой. Один из стоявших рядом кметей закрыл умершему глаза, затем тело вынесли, освобождая место для кого-то. Еще один, которому не смогло помочь все людское искусство. Слезы наворачивались на глаза от жалости, а главное, от бессилия. Дана ничем, совершенно ничем не могла помочь…  никому. Разве что оплакивать мертвых. Зачем, и вроде бы не к месту, но словно сама Карна[132] вела ее. Она запела, горестный старинный плач по павшим воинам. Медленно идя между лежащими, Дана пела о тех, кому не суждено было увидеть нового рассвета. И словно потоком, чистым этим голосом смывало боль, смывало неизбывную тоску, оставляя светлую печаль. И каждый, кто мог, оборачивался к ней; и тот, кто не мог шевельнуться, следил за певицей глазами, полными слез; и там, где проходила она, стихали стоны. Дана пела…

— Что ж так грустно поешь, сестрица, — прошептал один из мужчин, силясь улыбнуться разбитыми в кровь губами. — Мы же победили.

И Дана тряхнула головой, пуская в пляс звонкие серебряные колечки.

   Ой вы, туры-туры, туры златороги,
   Вы куда бежите да по чисту полю?
   И бежим мы, туры, к озеру Белому,
   К озеру Белому, к озеру святому.
   Ой вы, туры-туры, туры златороги,
   А кого видали вы во чистом поле?
   Мы видали волка, да с седою гривой,
   С гривою седою, с острыми зубами.
   Кто-то подхватил разудалый напев:
   А что нам, турам, волки!
   Ногами затоптали,
   Рогами забодали,
   За хвост ухватили,
   В болоте утопили!