Никакие политические реформы не способны облегчить положения. Никакая республика сама по себе сделать ничего не в состоянии. Герцен решительно обличает близорукость республиканцев типа Ледрю-Роллэна и его друзей:

«Республика — так, как они ее понимают, — отвлеченная и неудобоносимая мысль, плод теоретических дум, апофеоз существующего государственного порядка, преображение того, что есть; их республика — последняя мечта, поэтический бред старого мира… Они воображают, что этот дряхлый мир может, как Улисс, поюнеть, не замечая того, что осуществление их республики мгновенно убьет его; они не знают, что нет круче противоречия, как между их идеалом и существующим порядком, что одно должно умереть, чтобы другому можно было жить. Они не могут выйти из старых форм, они их принимают за какие-то вечные границы и оттого их идеал носит только имя и цвет будущего, а в сущности принадлежит миру прошедшему, не отрешается от него» (V, 419).

Необходим социальный переворот, глубокий, радикальный. Он неизбежен и желателен одновременно. Только он обеспечит торжество действительной, а не мнимой демократии, только он освежит историю. Но, по мнению Герцена, парламентаризм настолько испортил западные народы, что они уже вряд ли способны самостоятельно порвать его оковы.

«Мы присутствуем при великой драме… Драма эта не более и не менее, как разложение христианско-европейского мира. О возможности (не добив, не разрушив этот мир) торжества демократии и социализма и говорить нечего. Если считать в империи Наполеона III 10 млн. citoyens actifs, то один миллион падает на девять ретроградных, состоящих из буржуа, мелких землевладельцев, легитимистов и орангутангов. Орангутанги, не развившиеся в людей, составляют вообще четыре пятых сей империи и 0,96 всей Европы. Suffrage universal — последняя пошлость формального политического мира, — дала голос орангутангам, ну, а концерта из этого не составить… Из вершин общества европейского и из масс ничего не сделаешь; к тому же оба конца эти тупы, забиты с молодых лет, мозговой протест у них подгнил… Я решительно отвергаю всякую возможность выйти из современного импасса без истребления существующего». И дальше: «Победа демократии и социализма может быть только при экстерминации существующего мира с его добром и злом и его цивилизацией. Революция, которая теперь приготовляется (я вижу ее характер очень вблизи) ничего не имеет похожего на предыдущие. Это будут сентябрьские дни в продолжении годов» (V, 243, 246. Курсив мой. — Н.У.).

Но настойчиво подчеркивает Герцен, что освобождающаяся и творческая революция загорится впервые не на Западе, слишком усталом для творчества. Она может спасти западные народы — и только она одна! — но они уже не в состоянии своими силами дать ей жизнь.

«Чем пристальнее всматривался, тем яснее видел, что Францию может воскресить только коренной экономический переворот — 93 год социализма. Но где силы на него?.. где люди?.. а пуще всего — где мозг?.. Париж — это Иерусалим после Иисуса; слава его прошлому, но это — прошлое» (V, 23; VI, 534). «Революционная идея нашего времени несовместна с европейским государственным устройством: они друг к другу идут так, как английские законы к Японии или бранденбургское право к древней Греции… Все в Европе стремится с необычайной быстротой к коренному перевороту или к коренной гибели: нет точки, на которую бы можно опереться; все горит, как в огне — предания и теории, религия и наука, новое и старое» (VI, 98 99). Как правоверные в Мекку, как крестоносцы в Иерусалим, устремились русские энтузиасты в Европу, «страну святых чудес», как ее назвал Хомяков. И что же? — «Средневековые пилигримы находили, по крайней мере, в Иерусалиме пустой гроб — воскресение Господне было снова подтверждено; русский в Европе находит пустую колыбель и женщину, истомленную мучительными родами» (VIII, 24).

Вот еще когда в сознании русской интеллигенции слагались замыслы небывалой, несравненной революции! Властитель дум двух поколений, Герцен питал их идеями, прочно вкоренившимися в организм русского духа. Каковы бы они ни были, эти идеи и впечатления, — правильные или ошибочные, благодетельные или тлетворные, — они превращались в идеи-силы, готовые рано или поздно стать жизнью. Помимо этого, вершился эффективнейший факт: вождь западников констатировал смертную болезнь Европы. Жизнь подсказывала своеобразный творчески синтез славянофильства и западничества. И разве синтез этот не звучит лейтмотивом в бурной симфонии нынешней нашей грозы?..

II

Социализм, коммунизм — вот, по убеждению Герцена, единственное средство исцелить умирающую цивилизацию. Всю силу своего публицистического пафоса влагает он в проповедь новой религии. «Религия революции, великого общественного пересоздания — пишут он сыну «с того берега» — одна религия, которую я завещаю тебе. Она без рая, без вознаграждений, кроме собственного сознания, кроме совести». И еще определеннее — в письме редактору журнала «L'Homme»: «Социализм отрицает все то, что политическая республика сохранила от старого общества. Социализм — религия человека, религия земная, безнебесная, общество без правления, воплощение христианства, осуществление революции… Христианство преобразовало раба в сына человеческого; революция преобразовала отпущенника в гражданина; социализм хочет из него сделать человека. Христианство указывает людям на сына Божия, как на идеал, социализмом сын объявляется совершеннолетним, человек хочет быть более чем сыном Божием — он хочет быть самим собою» (V, 386; VIII, 30). Нетрудно заметить, что социализм тут воспринимается религиозно, и Фейербаховская традиция загорается всеми огнями религиозно-революционного энтузиазма. На почве именно этих построений созреет тот герой Достоевского, который — помните? — выкинул на улицу святые образа, «в своей же комнате разложил на подставках, в виде трех налоев, сочинения Фохта, Молешота и Бюхнера, и перед каждым налоем зажигал восковые церковные свечки»…

Действительная, плодотворная революция — утверждает Герцен, — может быть лишь социалистической. «Современная религиозная мысль совершенно меняет свою основу. Современная революционная мысль — это социализм. Без социализма нет революции. Без него есть только реакция, монархическая ли, демагогическая, консервативная, католическая или республиканская!» (VII, 229). — Разве не та же самая мысль ляжет в основу нынешней русской «октябрьской» идеологии? Родство по прямой линии! Революция должна быть углублена, «буржуазная революция» с ее демократическими реформами есть лишь толчение воды в ступе… «Упрекайте и ругайте сколько угодно — предвосхищает эту идею Герцен — петербургский абсолютизм и нашу русскую безропотную покорность, но ругайте же везде и умейте разглядеть деспотизм всюду, в какой бы форме он ни являлся: в виде ли президента республики, или Временного Правительства, или Национального Собрания… Мы теперь видим, что все существующие правительства, начиная с наиболее скромного швейцарского кантона и кончая автократиею всея Руси, — лишь вариация одной и той же темы» (V, 328).

Но раз так, раз только социальная революция может спаси человечество, а Европа уже слишком утомлена, чтобы ее осуществить — то откуда же ожидать спасения?

И взгляд Герцена крепко приковывался к России. Да, это именно она, это только Россия несет миру новую зарю. Великое дерзание — удел России, ибо она молода, она свободна от гирь многовековой культуры, стесняющих поступь Запада. При создавшихся условиях наша отсталость — наш плюс, а не минус. «Ничто в России не имеет того характера застоя или смерти, который постоянно и утомительно встречается в неизменяемых повторениях одного и того же, из рода в род, у старых народов Запада. В России нет ничего оконченного, окаменелого; все в ней находится еще в состоянии раствора, приготовления. Гекстаузен справедливо выразился, что в России всюду видны «недоконченность, рост, начало». Да, всюду чувствуешь известь, слышишь пилу и топор… Мы в некоторых вопросах потому дальше Европы, свободнее ее, что так отстали от нее… Европа идет ко дну оттого, что не может отделаться от своего груза, — в нем бездна драгоценностей, набранных в дальнем, опасном плавании. У нас это искусственный балласт, за борт его, — и на всех парусах в широкое море! Европеец под влиянием своего прошедшего не может от него отделаться. Для него современность — крыша многоэтажного дома, для нас — высокая терраса, фундамент. Мы с этого конца начинаем». И неоднократно цитирует Герцен, обращаясь к родине, глубокое четверостишие Гете: