Кстати, о Николае Первом. Раздумывая об «инициативном меньшинстве» и об «инициативнейшей фигуре», не рискуем ли мы вернуться идеологически к нему?

Конечно, нет. Наивно представлять себе Николая I, как оторванного от пространства и времени громилу, расправляющегося с добрым народом по своему капризу. Русское самодержавие — грандиозное историческое явление, глубоко закономерное в рамках своей многовековой эпохи. Закономерен был и Николай I, и власть его, разумеется, не висела в воздухе, а имела прочную опору в наиболее мощном тогда сословии, дворянстве, и вместе с тем не противоречила сознанию русского народа в его массе. Если бы это обстояло иначе, то день 14 декабря 1825 года на Сенатской площади кончился бы совсем не так, как он кончился.

Но сто лет прошли не бесследно, и теперь Россия уже не та. И необходимым образом иной должна быть и ее власть. Дворянство кончено, — фатально кончено и дворянское самодержавие. «Инициативное меньшинство», а, следовательно, и «инициативнейшая фигура» ныне существенно иные. Именно эту мысль я и хотел выразить формулой — «аристократия черной кости и мозолистых рук». Николаю I ныне взяться неоткуда. Нынешний Кирилл Ниццкий[213] даже и при случайном успехе не мог бы уподобится своему прадеду, как французский Людовик XVIII не смог реставрировать Людовика XIV.

Государственная власть никогда не падает с неба, а вырастает из народной среды, обусловливается тысячами окружающих факторов. В этом смысле всякая власть, если хотите, «демократична». Отсюда и хороший афоризм: — «всякий народ имеет то правительство, которое он заслуживает». В большом историческом масштабе этот афоризм, несомненно, прав. Но не только не нужно смешивать эту реальную демократичность с формальной. «Митрич» — в порядке дня. Но он возьмет свое безо всяких печальной памяти учредилок и предпарламентов.

Эти замечания должны, мне кажется, предостеречь от вульгарного понимания проблемы кризиса демократии. Пусть не приписывают нам бессмысленной идеологии «кто палку взял, тот и капрал»[214]. «Палка» только тогда помогает, когда она взята умеючи, в соответствии с логикой истории и психологией народа. «Палку» должны ведь держать живые люди, «штыки» тоже умеют думать и чувствовать. Не голое насилие и не принципиальное беззаконие идет на смену «принципов 89 года», а новое государство, новое право, новый «культ» (без культа нет и культуры). Кризис европейских форм демократии не есть абсолютное, всестороннее отрицание демократической идеи, как таковой. Формальная демократия умирает, но река истории не течет вспять, и жизнеспособные элементы отцветающего периода будут жить в нарождающемся. На смену демократии грядет сверхдемократия.

«Государственный строй с человеческими жертвоприношениями — это язва, ведущая к гибели».

Допустим. Но эта истина есть не более, чем иллюстрация к известной гетевской сентенции: Alles, was entsteht, ist werth, das es zu Grunde geht…[215]

Разве придуман на земле строй, чуждый человекоубийству в той или иной форме? Разве «власть народа» не знает человеческих жертвоприношений? «Свобода, свобода, сколько жертвоприношений творится во имя твое!» — вспомните это предсмертное восклицание гражданки Ролан. Демократические падишахи подчас неистовствуют не лучше турецкого. Вспомните нашу площадную керенскую демократию. Вспомните колониальную политику великих демократий. Наконец, разве не демократия превратила современную Францию в «преступный Вавилон»? Не будем уж лучше аргументировать подсчетами трупов и сравнением добродетелей. «Добродетель всегда осуществляется меньшинством на земле» — сказал самый яркий из идеологов европейской демократии, великий террорист Робеспьер. «Государство — самое холодное из всех холодных чудовищ» (Ницше). Но оно — плоть от плоти человеческого общества, тоже ведь чудовища достаточно холодного. Снимем розовые очки. Конечно, следует неустанно стремиться к упразднению человеческих жертвоприношений. Но нужно всегда помнить, что нередко их словесное упразднение лишь способствует их небывалому и отвратительному торжеству. Опыт Керенского у нас еще свеж в памяти.

Дыхание своеобразного «цезаризма», ощущаемое в современной европейской атмосфере, не есть откровение совершенства. Но я ни на минуту не выдаю его за таковое. Я только констатирую его наличность. Я отчетливо вижу, что оно более глубоко и органично, чем это сейчас кажется многим. Оно не принесет собою земного рая, ибо земного рая нет и не будет. Но, судя по многим признакам, оно отметит собою «очередной фазис всемирной истории»[216].

…Но, разумеется, это тема не газетной статьи, в которой мыслимы лишь тезисы и намеки, а не доказательства и обоснования.

О разуме права и праве истории

(Конспект вступительной лекции по курсу общей теории права на юридическом факультете в Харбине)

I

Теория права, как показывает самое ее название, не призвана сообщать нам какие-либо частные, специальные сведения по тем или иным конкретным отделам положительного права. Она является не одной из многих «точных» юридических дисциплин, но единой и общей их предпосылкой. Ибо для нее искомым представляется то, что для тех полагается данным и найденным: — понятие права.

Теория права определяет основное существо всех юридических наук, являясь как бы их скелетом. Это — лаборатория юридического мышления, подвергающая анализу не факты, а принципы, уясняющая метод изучения права как путь к познанию предмета. Только через подлинное проникновение в сущность последнего, только через постижение разумного смысла права — можно приобрети правовое воспитание, научиться «юридически мыслить». И в этом практическое значение нашей науки, кажущейся многим слишком отвлеченной и теоретичной: — образованный юрист должен не только знать действующее право, но и уметь разобраться в нем, а значит осознать «разум права», его «пафос», заражающий и побеждающий.

Ясна отсюда глубокая, органическая связь между теорией права и общей философией. Теоретику или философу права в его исследовании всегда неизбежно приходится пребывать больше в сфере философии, нежели в сфере права. И это вполне понятно: определение права является лишь его последней целью, финалом, лишь заключительным результатом его исканий. Самые же искания, весь путь, все предварительные работы выходят целиком за пределы компетенции юридических дисциплин и в значительной своей части относятся к философии[217].

В переживаемую нами пору «войн и революций», в эпоху коренного потрясения чуть ли не всех основ государственной и правовой жизни, естественно может возникнуть сомнение в целесообразности обстоятельных раздумий над правом, не устоявшим перед бурным напором фактов. Такого рода сомнение ярко выразилось в остроте какого-то шутника, в первые дни русской революции вывесившего на дверях юридического факультета московского университета ехидное объявление:

— Занятия на факультете прекращаются, за упразднением изучаемого предмета.

Прав ли ехидный шутник? — Едва ли. Вдумываясь в природу революции, нельзя не заметить, что революционной бурей ниспровергается не принцип права, а конкретное историческое содержание его, отдельное проявление его в жизни. Идея же права не только не уничтожается, но, напротив, сама постепенно овладевает стихией революции, которая покоряется логике права и совершается во имя торжества нового, более «справедливого» права. Однако нельзя вместе с тем не признать, что «роковые минуты» всемирной истории, не убивая правового принципа, в то же время заключают его в определенные границы, указывают ему пределы. Об этом подробнее дальше.