Александр Блок, Андрей Белый, Лев Шестов и другие руководители «Вольфилы» поставили в порядок дня обсуждение проблемы «кризиса современной европейской культуры». Блок прочел доклад «Крушение гуманизма», Белый — «Кризис культуры», Иванов-Разумник — «Эллин и Скиф», «Скиф в Европе» и т. д.

По-видимому, эта проблема сама собою выдвигается на первый план. Русская революция, некоторыми своими чертами («надоедливая Марксова борода») являющаяся последним продуктом западной культуры, по внутреннему и наиболее интимному существу своему есть величайший бунт против нее. Этот бунт в плоскости официальной идеологии нынешней Москвы выражается в лозунгах — «долой парламентаризм!», «долой формальную демократию!», «долой политическое реформаторство!» Но конечный, предельный пафос всех этих лозунгов, скрытый от официального штампа, есть, несомненно, протест (пусть опасный по существу и уродливый по форме) против того, что славянофилы называли «внешней правдой», «рационализмом западной культуры». И вот, по-видимому, мистики наши и стремятся ныне вскрыть подлинный «нерв» движения, его «нутро», его подлинную основу. Это и есть начало истинного «углубления» революции, это уже расправляет свои крылья сова Минервы…

Впрочем, увы, «ввиду общих типографских условий» все эти доклады не могли быть напечатаны, и мы знаем лишь их заглавия.

Кн. В.Ф. Одоевский о России и Европе:

«Пусть много недостатков иноземцы находят в русском народе: но им нельзя не согласиться, что есть нечто великое даже в его недостатках… Мы приняли в себя европейское просвещение, переработали его сообразно своему духу, — обрусевшая Европа должна снова, как новая стихия, оживить старую, одряхлевшую Европу… Запад ожидает еще Петра, который бы привел к нему стихии славянские» (цит. по диссертации Сакулина: «Одоевский», т. I, с. 592, 594).

Эти слова относятся к тридцатым годам прошлого века, т. е. когда еще не было славянофильства как сложившейся доктрины.

Эти идеи «носились в воздухе». Но, что особенно любопытно, это то, что в разных вариациях и одеяниях они упрямо и подчас неожиданно выплывают чуть ли не во всех течениях русской общественной мысли последнего столетия — в западнических и материалистских, пожалуй, даже не менее, чем в славянофильских и религиозно-мистических.

«Национальная болезнь»?

Достоевский в «Бесах» так объясняет ее природу:

«Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Чем сильнее народ, тем особливее его Бог… Народ — это тело Божие. Всякий народ до тех пор и народ, пока имеет своего Бога, особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов… Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не великий народ»…

Это — бред Шатова в его беседе во Ставрогиным.

(Из записной книжки 1926–1927 годов)[337]

Что может быть ныне менее благодарного, нежели открытая защита оппортунизма, как системы политического действия? Что может быть теперь менее «оппортунистично»? «Справа» кричат о приспособленчестве к большевикам. «Слева» — о приспособлении к буржуазии. Быть в наши дни настоящим оппортунистом-практиком — это значит потрясать кулаками и без устали греметь: «долой оппортунизм!» Все «Ужи» — теперь обязательно в «Соколах».

Углубленный, критический оппортунизм можно иначе назвать конкретным идеализмом.

(После напечатания статьи «Оппортунизм»)

Выходит, что с некоторым правом могу применить к себе известную фразу Монтэня: «для Гибеллинов я Гвельф, для Гвельфов Гибеллин»[338]. Трудно втиснуться без остатка в ревнивые военно-полевые каноны враждующих стран современности.

(После прочтения бухаринского «Цезаризма»)

К вопросу о психологии фанатизма: «Свободное поле энтузиазму фанатиков открывают почти всегда самые спорные и наименее верные идеи. Вы найдете сто фанатиков для решения богословского или метафизического вопроса и не найдете ни одного для решения геометрической задачи» (Ломброзо). Карлейль называл французский Конвент «синедрионом педантов», занимавшихся «теорией неправильных глаголов».

И еще черта: «По-видимому, во все времена имел силу общий психологический закон, по которому нельзя быть апостолом чего-либо, не ощущая настойчивой потребности кого-либо умертвить или что-либо разрушить» (Лебон).

Психология фанатизма должна быть противопоставлена философии оппортунизма. Ее преимущество уже в том, что немыслимо быть фанатиком этой философии…

Однако и фанатический порыв должен быть расчетом взят на учет, как факт и фактор:

Тот, кто верой обладает
В невозможнейшие вещи,
Невозможнейшие вещи
Совершить и сам способен.

(Гейне)[339]

Или иначе, по-немецки:

— Ein Mann, der nicht manchmal das Unmogliche wagt, wird das Mogliche nicht erreichen[340].

Сложен и дивен Божий мир!..

Интересно бы когда-нибудь проследить историческую и социальную роль зависти, одного из самых могучих и действенных человеческих чувств. С одной стороны, она — несомненнейший фактор прогресса (соревнование, конкуренция, стремление возвысить себя). С другой, — орудие распада, разрушения, деградации (злоба, ревность, стремление снизить других). Конечно, есть интимная связь между страстью зависти и пафосом равенства. Шатобриан даже утверждал, что великих революционеров произвело на свет не что иное, как оскорбленное самолюбие, т. е. та же зависть.

На самых низших ступенях человеческой иерархии зависти нет. Раб не чувствует унизительности своего положения и не завидует господину: «рабы, влачащие оковы, высоких песен не поют». Чем выше, тем зависть острее; она растет в меру развития способности сравнения. Острейшая, неизбывнейшая зависть — на вершинах: Сальери и Моцарт.

Нужно ли бороться с завистью? — Еще бы! Что может быть отвратительнее ее? Нужно изобличать ее пустоту и неправду, нужно ее побеждать апологией добра и деятельной любви. Но пока она не исчезла (в процессе истории она не исчезает, а, напротив, растет), следует учиться пользоваться ею для благих целей. Она подобна ядам. Не будь ядов, не было бы и лекарств.

Нет ничего хуже на свете, нежели плоскодонный оптимизм. Именно он-то и рождает всевозможных доктринеров и фанатиков, тем более ожесточающихся, чем суровее противостоит их рассудочным выкладкам жизнь. В конце концов такие оптимисты — глубоко неинтересные люди.

Пессимисты глубже и ярче их приблизительно настолько, насколько «Ад» Данте глубже и ярче «Рая»… «Где великий человек открывает свои мысли, там Голгофа», — говорит Гейне. «Сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых — в доме веселия» — сказал Екклезиаст.

Необходимо исчерпывающе и всесторонне прочувствовать и продумать провозглашенную совершеннейшими религиями истину, что «мир во зле лежит».

И только тогда, — по иному, по новому, — можно преодолеть пессимизм, сохраняя его как ступень к высшему знанию и не отказываясь от него в отношении к миру, лежащему во зле. «В горе счастья ищи» — учил старец Зосима Алешу Карамазова.