Нет, ни нам, ни «народу» невместно снимать с себя прямую ответственность за нынешний кризис — ни за темный, ни за светлый его лики. Он — наш, он — подлинно русский, он весь в нашей психологии, в нашем прошлом, — и ничего подобного не может быть и не будет на Западе, хотя бы и при «социальной революции», внешне с него скопированной…
И если даже окажется математически доказанным, как это ныне не совсем удачно доказывается подчас, что девяносто процентов русских революционеров — инородцы, главным образом евреи[79], то это отнюдь не опровергает чисто русского характера движения. Если к нему и прикладываются «чужие» руки, — душа у него, «нутро» его, худо ли, хорошо ли, все же истинно русское, — интеллигентское, преломленное сквозь психику народа.
Не инородцы революционеры правят русской революцией, а русская революция правит инородцами революционерами, внешне или внутренно приобщившимися «русскому духу» в его нынешнем состоянии. Это — свойство всякого подлинно великого национального движения. «Не люди двигают революцию — говорит знаменитый французский философ реакции Ж. де Мэстр, — революция пользуется людьми. Очень хорошо утверждают про нее, что она идет сама собой»…
И глубоко упадочные, декадентские разговоры о каком-то инородческом «засилии» (в смысле духовного пленения) над нынешней Россией являются, воистину, не только тягостнейшим, но и совсем незаслуженным оскорблением родины.
Логика национализма[80]
«Примиренческая» позиция по отношению к московскому правительству, усваиваемая, по-видимому, все более и более широкими кругами русских патриотов, мало-помалу перестает уже вызывать к себе в среде наших правых группировок ту зоологическую, слепую ненависть, какую она вызывала вначале.
Если еще не так давно в сторонниках этой позиции хотели видеть лишь беспринципных перебежчиков, заботящихся лишь о своем личном благополучии и стремящихся заискать у «новых хозяев», — то теперь на страницах правой прессы, взамен брани, клевет и инсинуаций (или наряду с ними) начинают все чаще и чаще появляться и добросовестные, членораздельные аргументы против новой тактики, воспринимаемой русскими националистами. С нею считаются и не могут уже не признать, что она не лишена известных объективных оснований.
При этом вопрос все чаще и чаще с плоскости чисто политической, особенно неблагодарной для защитников иностранной интервенции и продолжения гражданской войны, переносится ими в плоскость общекультурную, где они надеются взять реванш, могущий вполне восстановить и поколебленную ныне событиями, традиционную их точку зрения в сфере практической политики. В таких случаях их аргументация начинается условным предложением: — «пусть большевики даже и объединят Россию, но…» и т. д.
В Харбине прокламирование и защита «примиренчества» выпали преимущественно на долю пишущего эти строки, и потому я не считаю себя вправе уклониться от дальнейшего разъяснения этой позиции в связи с принципиальными возражениями, против нее выдвигающимися.
«Полемическая литература вопроса» настойчиво выдвигает два тезиса, заслуживающие специального внимания.
1.
Первое возражение. — Пусть большевики объединяют Россию, но разве похвально придавать столь существенное значение «топографическим очертаниям государственных границ»? Государство далеко не исчерпывается государственной территорией, родина есть не «географическое понятие», а живой организм. Потерянная территория может быть возвращена обратно, и не о ней нужно заботиться в первую голову. Иначе мы впадем в какой-то «топографический национализм» (газ. «Свет» 85, №№ 342, 391).
Не скрою, что мне самому это возражение неоднократно приходило в голову. Но оно отпадало всякий раз, когда я начинал вдумываться в природу государства и государственной культуры.
Дело в том, что глубоко ошибается тот, кто считает территорию «мертвым» элементом государства, индифферентным его душе. Я готов утверждать скорее обратное: — именно территория есть наиболее существенная и ценная часть государственной души, несмотря на свой кажущийся «грубо физический» характер. Помню, еще в 1916 году, отстаивая в московской прессе идеологию русского империализма от наплыва упадочных вильсоновских настроений, я старался доказать «мистическую» в корне, но в то же время вполне осязательную связь между государственной территорией, как главнейшим фактором внешней мощи государства, и государственной культурой, как его внутренней мощью[81]. Эту связь я еще отчетливее усматриваю и теперь.
Лишь «физически» мощное государство может обладать великой культурой. Души «малых держав» не лишены возможности быть изящными, благородными, даже «героичными» — но они органически неспособны быть «великими». Для этого нужен большой стиль, большой размах, большой масштаб мысли и действия, — «рисунок Микель-Анжело». Возможен германский, русский, английский «мессионизм». Но, скажем, мессионизм сербский, румынский или португальский — это уже режет ухо, как фальшиво взятая нота, это уже из той области, что французами зовется «le ridicule». Вы читаете Гегеля и Трейчке, наших славянофилов, англичанина Крэмба — и чувствуете «подлинность» их утверждений и всемирных — непременно всемирных! — притязаний, хотя нередко с ними не соглашаетесь. Но я вспоминаю, какой глубокой внутренней фальшью звучали речи польских министров в московском религиозно-философском обществе, когда они объявляли свой народ «избранным» и предназначенным к великим каким-то всемирно-историческим свершениям…
Но, быть может, вовсе не территориальный признак здесь наиболее существенен? Так какой же?
Школьное государственное право учит, как известно, что государство состоит из трех элементов — власти, населения и территории.
Так, может быть, все дело в первом элементе. Такой ответ был бы наиболее приятен нынешним ненавистникам Москвы.
Но, увы, он от этого не перестает быть менее несостоятельным. История являет нам бесконечные свидетельства того, что форма власти менее всего отражается на размахе и «стиле» государственной культуры, хотя подчас и отражается в известной степени на ее конкретном, временном содержании. Рим оставался Римом и под властью республики, и под верховенством императоров. В исторической перспективе нам не трудно установить, что так называемый «римский гений» («душа» государства) отнюдь не перестает быть самим собой от смены форм верховной власти. Он блекнет лишь тогда, когда наносятся несокрушимые удары территории государства. Равным образом, Франция столь же национальна и велика в Робеспьере и Наполеоне, сколь в Людовике XIV, и лишь поражение Наполеона, вернувшее стране «богоустановленную» монархию и твердокаменных эмигрантов, но отнявшее у нее территориальные приращения, лишила ее вместе с ними и части души.
Вы скажете: «да ведь это же — следствие революции!» — Так давайте же стараться уберечь нашу революцию от таких «следствий». Давайте, кто как может, защищать страну от услужливых иностранцев и твердокаменных эмигрантов. Признавая поучительность исторических примеров, не будем впадать в ересь исторического фатализма. Тем более, что ведь не всякая революция влечет за собой неизбежно обессиливающие результаты: — вспомните Англию и революционную диктатуру Кромвеля! Исторические пути многообразны и в значительной степени обусловлены свободной человеческой волей.
Итак, власть не может считаться определяющим элементом государственной культуры.
Население? Да, конечно, культура государства порождается людьми, его населяющими. Но ведь сказать это — значит ничего не сказать. Чтобы стать источником культуры действительной и органической, «население» должно превратиться в «нацию». А современная наука государствоведения неопровержимо доказала, что «нации суть не естественные, а историко-социальные образования» (Еллинек), причем опять-таки существеннейшим фактором их рождения являются условия «территориального» порядка, создающие непосредственно их физическое благополучие, экономическую мощь. Мы возвращаемся, следовательно, к исходному пункту. Для «мировых стремлений» (свойство великой культуры) нужна великая нация, а великая нация не может быть «малой народностью», хотя, с другой стороны, разумеется, не всякий большой народ уже тем самым является вечно великой нацией (ср. нынешний Китай).