Если только возлюбит русский Россию, — возлюбит и все, что ни есть в России. К этой любви нас ведет теперь сам Бог.
Гоголь (Процитировано Блоком в статье «Народ и интеллигенция»).
Таков психологический фон, на котором несравненным, гениальным рисунком выступают «Двенадцать» и «Скифы».
Один из первых и немногих, сразу постиг Ал. Блок всю ширь и глубину духовных масштабов великого русского кризиса, Великой Русской Революции. С четкостью небывалой и потрясающей уловив отражение ее в «исторически-календарном» плане быта —
он в то же время с исключительной напряженностью проникновения воспринял музыку ее в плане бытия.
В бредовых и ночных мотивах ее, кажущихся похоронными для безмузыкальной цивилизации -
он услышал скифский расцвет, он увидел пылающую кровь новую. Смену человечества. Как медиум, он передал нам то, что ему открыла душа России, скрытая от нас за развалинами рухнувшего быта, за шумом всеобщего сотрясения, за ворчаньем длинноволосых витий и очкастых интеллигентов:
Потом, когда голос Откровения уже прозвучал в его поэтическом восприятии, он смог осознать почувствованное, дополнить непосредственный опыт логикой: «Варварские массы оказываются хранителями культуры, не владея ничем, кроме духа музыки, в те эпохи, когда обескрыленная и отзвучавшая цивилизация становится врагом культуры, несмотря на то, что в ее распоряжении находятся все факторы прогресса — наука техника, право и т. д…» («Крушение гуманизма»).
Живую Идею несет собою русский Сфинкс, новую культуру в обесцвеченный мир. И живую интуицию, творческую и действенную, — «любовь, которая и жжет, и губит». Пусть разнуздался хаос разгульных инстинктов, пусть трагична русская судьба, — подлинная трагедия всегда рождается из духа музыки, а музыка — единственно, что есть истинно нетленного на земле. «Вы мало любили, — обращается поэт к маловерам, смутившемся ужасами эпохи, — вы мало любили, а с вас много спрашивается… в вас не было хрустального звона, этой музыки любви, вы оскорбляли самую душу народную»…
И опять, и снова созерцает поэт свою Россию, через Голгофу идущую к Воскресению. И — странное, дивное дело! — вдруг в звуках «варварской лиры», в «этих диссонансах, в этих ревах, этих звонах» революции, взрывающей мир, в сонме монгольских и скифских криков — он слышит что-то светлое и тихое, что-то знакомое, давнее, вечно русское… После грозы, «опоясанной бурей», по-новому сверкнуло вечное Солнце…
В самом деле. Пусть сквозь вьюгу воронкой завившегося снега «идут без имени святого все двенадцать вдаль», соблазненные призраками мнимого люциферианства, «эх, эх, без креста», — если устами своими и не чуют Его, то сердце их недалеко отстоит от Него… А вот и сам Он:
Да, это Он, Тот Самый, Кто когда-то в окладе синего неба на фоне березок и елей стучался в душу поэта. Тот, о Ком пели деды у сруба горючего на кручах, задебренных лесом. Тот, Который в рабском виде, удрученный ношей крестной, исходил, благословляя, землю родную. Он с нею. Он не покинул ее, и не для того ли загорелась ее душа полымем мировой метелицы, чтобы вернуть к Нему усталое, в пышных пустынях гуманизма заблудившееся человечество?..
Опять та же Россия, снившаяся Гоголю, Тютчеву, Достоевскому. Нерушимая опора против волн мещанства, заливающих «старый мир», еще «томящийся мукой сладкой», но уже ступивший на край гибели. Опять та же Россия, еще недавно, немея, стоявшая
На полный тревоги вопрос Вл. Соловьева, на жгучие сомнения современников своим вдохновенным видением откликается Блок. То же, что Достоевский прочел в глубинах русского духа, Ал. Блок слышит в реве революционного потока, вырвавшегося на Солнце из подземных глубин: «мир и братство народов» — вот о чем ревет этот поток.
К великому призвана Россия, и в муках рождает это великое. «Она глядит на нас из синей бездны будущего и зовет туда»…
С дерзновением великим, с безумием, с одержимостью бросилась она в очистительный пламень, в купель страданий неслыханных, неисчислимых… В бездну страшных соблазнов и падений, но и невиданных взлетов… В царство фальшивых огней — «кругом огни, огни, огни», — но и света истинного, невечернего… Презрев все пределы, забыв всю мудрость века сего, — ведь «радость, страданье — одно!..».
И оправдалось старое предчувствие одного из чутких и вдумчивых ее писателей.
Два напутствия сопровождали ее «у порога»:
— Дура! — кричали и кричат еще ей тысячи голосов разумных и размеренных, ставших озлобленными и глухими, пылью расплывшихся по всему миру…
— Святая! — прошептал ей ее верный поэт и рыцарь… И в поля отошел без возврата…
Да святится же имя Ее на его тихой могиле…
1914–1924
I. Юбилей смерти[299]
Первой мыслью нашей сегодня пусть будет скорбная, благоговейная мысль о тех, кто пал на полях чести, сражаясь за родину. Этот печальный, грустный юбилей не может прежде всего не оживить вечной связи с дорогими мертвецами. Это день великих поминок, когда с безусловной самоочевидностью ощущаешь, что нация есть союз не только живых, но и мертвых. Сегодня мы не можем, не имеем ни права, ни силы повиноваться старому завету, предписывающему лишь мертвым хоронить своих мертвецов; сегодня смерть нам так же близка, как жизнь.
Каковы бы ни были причины войны и ее результаты, как горько ни посмеялась действительность над кровью и смертью — кровь и смерть героев должны остаться священными в памяти народов. Не вина погибших миллионов, что гибель их не искупила, не смогла искупить падения современной цивилизации. Быть может, судьба потребует новых искупительных жертв. Но и уже принесенные — святы.
Именно в свете смерти выступает в нашем сознании сегодняшний день. В ушах звучит, непрошенный, тютчевский стих: