Правда, он как будто готов склониться при этом к революционно-просветительскому истолкованию принципа нации и даже приурочить самое рождение нации к 1789 году. По такому пониманию выходило бы, что нет нации вне формальной демократии. Но сам автор не выдерживает этой искусственной и по существу чуждой его собственной доктрине точки зрения, признавая за довоенной Германией право именоваться нацией и неоднократно подчеркивая, что французская нация слагалась уже в XIII веке (победа у Бувин) в борьбе против англичан и немцев, чтобы окончательно закрепиться в столетней войне (завершившейся победой при Кастильоне в 1453 г.). И действенность коллективной воли французской нации он красочно обозначает двумя волнующими символами и синтезами:

— Жанна д'Арк и пуалю!..[324]

Затем речь переходит к современным нациям. Автор предлагает любопытный метод испытания главных народов современности на звание наций. Предположим, — говорит он, — в решительный период войны вы объезжаете различные фронты и повсюду спрашиваете самого примитивного, самого необразованного солдата: «зачем ты воюешь?» По ответам можно судить о том, принадлежит ли данный солдат к нации, или нет.

И вот проф. Дюги, ответив от имени опрашиваемых солдат на свой вопрос, убежден, что опыт приводит его к следующему выводу:

«Да, есть французская нация; есть бельгийская нация; сербская; американская; английская; с некоторой оговоркою — итальянская; есть немецкая нация. Но нет австрийской нации. И нет русской нации».

Русский мужик — безразлично, царский ли, красной ли армии — видите ли, несомненно, не сумел бы объяснить, за что он борется. Он непременно ответил бы приблизительно так: «я дерусь потому, что этого хочет начальство». Но если бы вы продолжали расспрос на тему «почему же начальство этого хочет», то «конечно, вы услышали бы ces mots, ou bien Niponimai, je ne comprend pas; ou bien Nitchewo, ce n'est rien, qu'importe! Не понимаю и ничего: в этих двух словах вся Россия»[325].

Но автор не ограничивается столь лапидарным, хотя и выразительным, доказательством ничтожности русского народа и делает нам любезность более подробным обоснованием своей мысли. Да не посетует читатель за длинную цитату: приведем аргументацию целиком, и притом подлинными словами нашего сурового прокурора. Тем более, что, насколько я знаю, эта замечательная цитата о русском народе еще не появлялась на русском языке.

«Пусть не говорят мне, — заявляет Дюги — о русской нации: в этом выражении нет и атома истины. Я был в России, правда, уже давно: в 1887 году. Я пробыл там долго, в самом сердце огромной империи, в Москве, в Нижнем Новгороде, в Казани. Я встречал много русских из различных кругов. Я и тогда вынес из своего пребывания в России очень четкое убеждение, что эта страна еще весьма далека от того, что мы можем назвать стадией национального бытия. И, судя по всему, что я о ней с тех пор читал, положение не изменилось и доселе. Подавляющее большинство русского населения состоит из безграмотных, совершенно темных крестьян, мечтающих лишь о клоке земли, способном пропитать их самих и их семьи. Они живут, коченея от холода, длящегося там половину года. Что касается высшего класса, то, до большевизма, он состоял из двух элементов: 1) аристократии наследственной или денежной и 2) интеллигенции. Аристократы породы или богатства — это были люди сравнительной нравственности, жившие развлечениями любого сорта, пользовавшиеся своими привилегиями и тратившие в Парижах и Ниццах свои подчас немалые доходы с земель, обрабатываемых мужиками. Что же касается интеллигентов, то это были сплошь неуравновешенные люди, слишком проворно, без надлежащей подготовки достигшие последних слов цивилизации, взбаламутившей их славянские мозги. Уже в 87 г. многие из них мечтали о всеобщем перевороте, о мировой катастрофе во имя возрождения рода человеческого. Я до сих пор помню, как один знаменитый московский адвокат спокойно поучал нас за большим полуофициальным обедом:

— С тиранами какой же разговор? Только железом и огнем!..

В России не было настоящего среднего класса, этого класса надежных людей (braves gens), сочетающих в себе одновременно и капиталиста, и рабочего, — класса, в некоторых странах, как во Франции, составляющего существенный элемент национальной структуры. Словом, ни разу в русском разуме я не встретил подлинного национального сознания, сознания целостного единства, коего все органы воодушевлены общим идеалом. Я не видел в России ничего, кроме аморфной массы населения, готовой воспринять любую диктатуру…

Известные события последних лет доказали, что я не ошибся. Когда в 1897 году был заключен франко-русский союз, приходилось часто слышать, что это союз не правительств, а наций. Я тогда спрашивал себя, — ужели за 10 лет обстоятельства успели измениться? Не верилось… Я видел французскую нацию, воодушевленную, благородную, всецело преданную этому союзу, как опоре против наследственного восточного врага. Русской же нации я не видел. И, в самом деле, недаром же этот пресловутый союз наций распался при первом испытании. Если бы воистину существовала бы русская нация, подобно французской, если бы действительно это был союз двух наций, мартовская революция 17 г., перемена правительства ничуть не повлекла бы за собою разрыва; союз сохранился бы незыблемым, как и нации, им объединенные.

Если бы русские, подобно нам, смотрели на войну 14 года как на подлинно национальную борьбу, они бы из нее не вышли до полной победы. Если бы они сознавали и понимали, за что они борются, они боролись бы до конца. Русское поражение, напротив, получает вполне естественное объяснение, если будет признано, что Россия отнюдь не нация, а просто куча населения, раздробленного и бесформенного, готового к любой тирании; крестьянская масса, согласная на все за кусок земли; отважная интеллигенция, с необыкновенно живым и блестящим умом, упоенная катастрофической теорией Карла Маркса, решившая провести ее в жизнь и водворяющая для сего кровавую диктатуру. Большевизм есть чистейшее порождение русской почвы; он мог родиться только на ней; в народе, являющемся действительно нацией, свободной и познавшей саму себя, подобные опыты всегда будут лишь случайны и немощны»[326].

Так пишет ученый французский профессор о русском народе.

IV

Разберемся в его доводах. Но прежде всего невольно удивляешься самому методу, которым пользуется почтенный автор. Ни слова о русской истории. Ни звука о русской культуре. Лишь импрессионизм «личных впечатлений» и факт самовольного выхода России из мировой войны, связанный с русской революцией.

Однако, как же так? Нация есть динамика, нация есть процесс. Вне анализа «исторических судеб» нет и анализа наций. Можно ли вырвать минуту из истории народа и на этой произвольно вырванной минуте строить ответственные выводы? Достоин ли именоваться «научным» такой своеобразный «метод»?

А что, если б его применить и к отечеству г. Дюги? Возьмем хотя бы 1814, 1815 или 1871 годы. Разве казаки Чернышева не располагались пикетами на Елисейских полях и не поили в Сене своих коней? Франция тогда тоже, помнится, «вышла из войны до полной победы», отреклась от своего императора, прокляла свою буйную революцию, которую, по-видимому, так искренно почитает теперь великой и национальной французское государственное право. Обесславленная, униженная иноземным вторжением, страна представляла в те дни, несомненно, достаточно жалкое зрелище.

А месяцы Меца и Седана[327]? Если вырвать их из французской истории и представить притом в одностороннем, импрессионистском освещении, нетрудно блеснуть очень горячей, уничтожающей французскую нацию митинговой речью. Но только какая же ей цена?