Русская буржуазия, «аристократия денег»? — Но лишь после первой революции (1905 г.) она стала слагаться в сплоченный, самосознающий социальный строй. И, главное, она не имела благоприятной среды и спасительного дополнения в лице «среднего класса». Она была затеряна в океане крестьянской стихии и море рабочей массы. Столыпинские земельные реформы намечали выход. Но война и революция круто повернули исторический руль.

Русская интеллигенция? — Это очень сложная и большая тема. Я не берусь сейчас даже и касаться ее. Скажу лишь, что история русского «образованного слоя» в широком смысле этого слова совпадает с историей русской культуры. Карамзин, Пушкин, славянофилы, Достоевский, Вл. Соловьев — такие же «интеллигентные люди», как Радищев, декабристы, западники, Чернышевский и социалистические идеологи 20 века. Но помимо этого, неправильно начинать историю русского образованного слоя с Карамзина и Пушкина: она нас ведет далеко вглубь времен — к древним летописям и древней иконописи, переписке Грозного с Курбским, к «Слову о Полку Игореве». И разве лишь очень поверхностному наблюдателю вся эта галерея памятников мысли, веры, любви и борьбы может внушить презрение к «славянским мозгам»…

Как бы то ни было, какие бы социальные превращения ни переживала Россия, подобно всякой другой стране, пережившей долгую историческую жизнь, — они не могут ни опровергнуть русской истории, ни зачеркнуть русского культурного сознания.

Но г. Дюги хочет опереться в своих суждениях о России непременно на современность: на неудачную войну, на революцию и на большевистскую диктатуру. Последуем за ним.

VI

Мы уже отмечали, что короткий отрезок времени не основа для общих суждений о том или другом народе. Но остановимся конкретнее на последних событиях русской истории. Дают ли они право отрицать за русским звание нации?

Да, бесспорно, Россия не выдержала страшного напряжения мировой войны и потерпела в ней поражение. Революция была прежде всего симптомом бессилия победить. Очень скоро выяснилась ошибочность патриотических надежд, связывавшихся в некоторых русских и союзнических кругах с падением монархии. Революция была в первую очередь военной катастрофой.

Россия не выдержала войны, во-первых, в силу своей технической и экономической отсталости и, во-вторых, в силу того, что война хронологически совпала с тяжелым переходным моментом в жизни страны. Дворянство фатально сходило со сцены, но тем не менее еще судорожно цеплялось за влияние и власть. Крестьянство завоевывало позиции, но слишком медленно, и потому в нем бродило глухое недовольство государственной властью. Буржуазия не ладила с дворянством, «интеллигенция» волновалась и тоже пополняла собой ряды оппозиции; рабочие, по обыкновению, занимали левый фланг движения. Революция 1905 года была предостережением и предвестием. Ее уроки были приняты во внимание. Но взволнованная народная стихия не успела путем мирной эволюции и социальной перегруппировки войти в новые берега, как грянула мировая война. Страна оказалась к ней неподготовленной ни материально, ни морально. Самый смысл ее, и без того необычайно сложный, еще осложнялся в сознании населения недоверием к собственному правительству, к его политике, к его призывам. Национальный подъем первого года не мог сполна загасить внутригосударственную болезнь, и после ужасных военных поражений 1915 года она обострилась в угрожающих масштабах. Исключительная непопулярность царя и особенно царицы, близорукая политика выродившегося дворца, быстрый рост экономических затруднений, нервность Государственной Думы, общая надорванность национального сознания — все это ускорило развязку. Безнадежно выпало одно из звеньев священной триады — «царь». И не могла не покачнуться вся триада. Требовалось время, чтобы восстановить равновесие «принципа власти», связать и осознать по-новому «отечество» и «веру». Времени не было. И катастрофа разразилась.

Виноват ли в ней русский народ? — В такой же, или еще в меньшей мере, чем виноват германский в своем поражении и в своей революции. Однако никому же не приходит в голову «отрицать» германскую нацию. Обстановка напряженнейшей войны при внутреннем историческом кризисе была настолько тяжела, что крушение оказалось неотвратимым. Я еще раз позволю себе вызвать в памяти читателя образ Франции 1871 года: непопулярный монарх, внутренние нелады, солдаты, «сражающиеся, как львы, предводимые ослами» (мнение современников), борьба партий, коммуна, сильный, решительный, великий враг. При таких условиях легче говорить о «борьбе до победы» и презирать за неудачу, чем действительно победить.

И уже тем менее, казалась бы, к лицу эти жесты презрения бывшим нашим союзникам, — после Мазурских озер и Карпат, когда ради спасения Парижа и общесоюзного фронта гибли в заведомо безнадежных демонстрациях миллионы лучших русских жизней…

Война сменилась революцией. Но, рожденная войной, революция в процессе своего развития скоро обрела собственную логику и самостоятельное историческое содержание. Она — еще «нынешний день» России, ее итоги еще впереди, и очень трудно говорить о ней объективно, тем более русскому. Ограничусь самыми общими и немногими соображениями.

Возможны различные политические оценки русской революции. Но мне кажется, что как бы к ней политически ни относиться, сколько ни содрогаться ее ужасами и темными сторонами, — нельзя отрицать, что она — одна из типичнейших «великих революций», знакомых истории человечества.

Она глубочайшим образом всколыхнула весь русский народ, закрутила его в своем смерче, перепахала наново народное поле. Она прорвала немало психологических плотин, смыла, правда, много хорошего, но не меньше и наносного сора, оплодотворила землю, подобно весеннему разливу. Она дерзновенно и яростно разрубила ряд гордиевых узлов, запутанных последней эпохой жизни России. Но она не только прочно покончила с поместным классом и дворянской монархией, — она, вместе с тем, поставила и перед Россией, и перед всем миром целый ряд огромных и жгучих исторических проблем. Вопрос социальный, вопрос национальный, вопросы государственного устройства, вопросы международных отношений и самого смысла истории — весь этот сонм «проклятых» проблем в неслыханно острой постановке и в болезненно бурной трактовке предстал перед человечеством. Русская революция, как всякая великая революция, и субъективно и объективно не ограничивается рамками национальными, но имеет непосредственно международную направленность. Она показательна для всей современной цивилизации, знаменуя собою ее серьезный и тревожный надрыв. И недаром она приковывает к себе все возрастающее внимание и ученых, и государственных людей всех стран. Всякому непредвзятому взору ясно, что ею обозначается момент напряженнейшего бытия русской нации.

Конечно, русская революция далеко не исчерпывается своей официальной идеологией. «Катастрофическая теория Карла Маркса» выступает как ее оболочка — не более. Да и это даже, пожалуй, не так: марксизм в ней, как известно, заменен «ленинизмом», специфически русской формой марксизма. Но живой Ленин был несравненно шире «ленинизма». В огромной фигуре Ленина пересекаются многие линии истории русской интеллигенции и вообще русской истории, живописной и суровой. Символично, что гробница Ленина в Москве расположена против исторического Лобного места и памятника Пожарскому и Минину. Однако и в Ленине, конечно, не умещается полностью живая стихия революции, широкая и удалая, как сама Русь, как незабвенная «птица-тройка», опоэтизированная бессмертным Гоголем.

Проф. Дюги возмущается большевистской тиранией. Но он странным образом забывает великую французскую революцию. Разве возможна без тирании великая революция? Начиная с ниспровержения старого порядка, она ввергает страну сначала в анархию, чтобы затем ее преодолеть изнутри деспотизмом. Так было с Долгим парламентом и с Кромвелем в Англии. Так было с Национальным Конвентом и Бонапартом во Франции. Питт уже в конце 1789 года заявил, что «французы перешагнули через свободу». Но правильно ли исчерпывать «деспотизмом» характеристику великих революций? «Революция — это не событие только, это — эпоха» — говорил Ж. Де Мэстр. «Эпоха» русской революции еще далеко не кончилась и рано судить о ее плодах.