В 1866 году, в разгар австро-прусской войны, после сражения у Садовой, Бисмарк из ожесточенного и давнишнего противника Австрии превращается вдруг в ее «искреннего» друга и ярого защитника. Прусские шовинисты, двор, военная партия изумлены и возмущены подобным «легкомысленным превращением» министра президента и единодушно настаивают на продолжении войны с Австрией «до конца». Бисмарк после невероятных усилий (и даже не без помощи слез и рыданий!) склоняет короля на свою сторону, и прусские войска останавливаются неподалеку от беззащитной вены. История показала, сколь дальновиден был крутой поворот в политике гениального канцлера[53].
В середине восьмидесятых годов многие англичане с удивлением созерцали, как Гладстон из убежденного противника ирландского гомруля[54] становится столь же убежденным его сторонником. Такой поворот «на 180 градусов» произвел на широкие круги избирателей неблагоприятное впечатление и способствовал поражению Гладстона на следующих общих выборах. Даже многие члены либеральной партии с тревогой взирали на «неустойчивость» премьера, а министр внутренних дел Чемберлен вышел из его кабинета, тем самым подчеркнув и узаконив происшедший партийный раскол. Однако прошло не так много времени, и Англия убедилась, сколь мудр был знаменитый деятель, сумевший вовремя заметить опасность и, учтя ее, радикально переменить свою тактику. Еще и до сих пор английскому кабинету приходится распутывать ирландский узел, запутанный «твердой рукой» сменивших Гладстона консерваторов и «либералов-унионистов» чемберленовского толка.
Подобные примеры можно приводить до бесконечности. Наиболее близкий нам — феерическое превращение Ленина из «друга» Германии в ее «врага», из антимилитариста в идейного вождя большой регулярной армии, из сторонника восьмичасового рабочего дня в насадителя двенадцатичасового.
Что же, неужели все эти люди — изменники своим принципам? Ничуть. Они лишь умеют отличать принцип от способа его осуществления. Они — лучшие слуги своей идеи, чем те, кто близоруким и неуклюжим служением ей лишь губят ее, вместо того, чтобы дать ей торжество. Они — не изменники, они только — не доктринеры. Они не ищут неизменного в том, что вечно изменчиво по своей природе. Они умеют учитывать «обстановку».
И возьмем другой пример. Французские эмигранты, наиболее «последовательные» противники великой революции, кончили тем, что вместе с иностранцами боролись против своей родины до тех пор, пока она не была окончательно разбита и унижена. Они — во имя родины! — радовались каждому поражению французской армии и огорчались при каждой ее победе. Они, наконец, радикально «победили» под Ватерлоо и торжественно вернулись восвояси под охраною английских солдат и русских казаков. Сказала ли им «спасибо» национальная история Франции?..
Впрочем, быть может, Франция нужна была этим господам лишь постольку, поскольку она воплощалась в их прекрасных поместьях феодальной эпохи и в солнечной роскоши двора Людовика XIV?..
3.
Русская интеллигенция боролась против большевизма по многим основаниям. Но главным и центральным был в ее глазах мотив национальный. Широкие круги интеллигентской общественности стали врагами революции потому, что она разлагала армию, разрушала государство, унижала отечество. Если бы не эти национальные мотивы, организованная вооруженная борьба против большевизма с самого начала была бы беспочвенна, а вернее, ее бы и вовсе не было.
Правда, нельзя отрицать, что идеология советов вызывает против себя ряд существенных возражений и в плоскости культурной, равно как в экономической и политической. Но одни эти возражения никогда не создали бы того грандиозного вооруженного движения, которое в прошлом году ополчилось на красную Москву. Пафос этого движения был прежде всего национальный. Большевизм не без основания связывался в общественном сознании с позором Бреста, с военным развалом, с международным грехом — изменой России союзникам.
Так было. Но теперь обстановка круто изменилась. Брестский договор развеян по ветру германской революцией вместе с военной славной императорской Германии. «Союзники» сумели использовать к своей выгоде измену России еще более удачно, чем им бы довелось использовать ее верность; — и мы во всяком случае вправе считать себя с ними поквитавшимися.
Но, главное, большевикам удалось фактически парировать основной национальный аргумент, против них выставлявшийся: — они стали государственной и международной силой благодаря несомненной заразительности своей идеологии, а также благодаря своей красной армии, созданной ими из мутного потока керенщины и октябрьской «весны».
Два прошедших года явились огненным испытанием всех элементов современной России. Это испытание закончилось победой большевизма над всеми его соперниками.
Весной 1918 года была в корне сокрушена оппозиция слева в лице «анархизма», одно время весьма модного в столицах и даже некоторых провинциях. Осенью того же года оказалась преодоленной «социал-соглашательская» линия, прерванная московской Каноссою[55] Вольского с одной стороны, и омским переворотом Колчака[56] — с другой. Прошлое лето ушло на борьбу Москвы с Омском и Екатеринодаром[57]. Результат этой борьбы налицо.
Как только пала колчаковско-деникинская комбинация, стало ясно, что внутри России нет уже более организованных, солидных элементов, могущих претендовать на свержение большевизма и реальное обладание власти в стране.
Отдельные вспышки случайных местных восстаний после рассеянных фронтов и сокрушенных правительств — лишь бесцельные судороги бессильного движения, и было бы верхом дон-кихотства возлагать на них мало-мальски серьезные надежды. Вместе с тем стало столь же несомненно, что красное правительство, сумевшее ликвидировать чуть ли не миллионную армию своих врагов, есть сила, и вполне реальная — особенно на фоне современных сумерек европейского мира.
В эту же минуту отпало национальное основание продолжения вооруженной борьбы с Советской властью. Жестокая судьба воочию обнаружила что наполеоновский мундир, готовившийся для Колчака русскими национал-либералами, не подошел к несчастному адмиралу, как и костюм Вашингтона, примерявшийся для него же некоторыми русскими демократами.
Национальная сила оказалась сосредоточенной во враждебном стане, и странной игрой судьбы из недр революционного тумана словно даже стал подниматься образ своеобразного бонапартизма… И русские патриоты очутились в затруднительном положении. Продолжать гражданскую войну (и то не во всероссийском масштаба) они ныне могут лишь соединившись с иностранными штыками, — точнее, послушно подчинившись им. Иначе говоря, им пришлось бы в таком случае усвоить себе психологию французских эмигрантов роялистов: — радоваться поражениям родины и печалиться ее успехам.
Если это называть патриотизмом, — то не будет ли подобный патриотизм, как в добрые старые времена, требовать кавычек?
И если такую тактику считать даже венцом «последовательности», — то не лучше ли быть непоследовательным?
Что касается меня, то мне кажется, что переход от национальной ориентации Омска к эмигрантским настроениям в стиле Людовика XVIII — есть самая величайшая «непоследовательность» из всех возможных. И когда мне приходится читать теперь о боях большевиков с финляндцами, мечтающими «аннексировать» Петербург, или с поляками, готовыми утвердиться чуть ли не до Киева, или с румынами, проглотившими Бессарабию, не могу не признаться, что симпатии мои не на стороне финляндцев, поляков или румын…
Лишь для очень поверхностного либо для очень недобросовестного взора современная обстановка может представляться подобною прошлогодней. Не мы, а жизнь повернулась «на 180 градусов». И для того, чтобы остаться верными себе, мы должны учесть этот поворот. Проповедь старой программы действий в существенно новых условиях часто бывает наихудшей формой измены своим принципам.