Да, конечно, ныне Брюсов может повторить свое знаменитое:

А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы
В катакомбы, пустыни, пещеры…[147]

Правы мудрецы, но своеобразно права и жизнь, их отсылающая в катакомбы. И они должны это понять, этому покориться. Держать «зажженные светы» в катакомбах личного сознания, не вынося их наверх, ибо на поверхности теперь слишком много горючего материала, и факелы мысли будут не столько светить, сколько поджигать…

От интеллигенции ныне требуется добровольная аскеза (конечно, очень для нее тягостная!), если ее нет, — жизнь превращает ее в невольную, насильственную.

Но неизбежно придет время — как только восстановятся элементарные животные соки, — когда неудержимо проснется дух и потребность в независимом духе, и тогда уже никакими скорпионами не загнать его в катакомбы. И вспомнятся старые, простые слова Аксакова:

Над вольной мыслью Богу неугодны
Насилие и гнет…[148]

Но вот и еще одно соображение, внешне наиболее парадоксальное:

3) «Варварская политика, правление дикарей!» — слышим мы нередко. «Готтенготская мораль».

Пусть так. Но разве сами мы не тосковали о «пылающей крови», о «новых гуннах», призванных обновить увядающую историю Европы? Разве на Россию мы не взирали с надеждой, как на «свежую нацию», таящую в себе бездны неосуществленных возможностей? — Так чего же пятиться назад, когда на исторической арене и впрямь появился скиф с исконными качествами варвара? Или, быть может, наш салонный скиф был наделен лишь всеми достоинствами дикаря, будучи лишен его недостатков? Подобно тем зулусам, которые чинно показываются в зоологических садах Парижа и Лондона, он обязан был только корчить страшные рожи, но не допускать невежливых жестов? О, наивность! О, лицемерие!

Нет, уж если взаправду пылающая кровь, то «со всеми ее последствиями». Атилла не знал правил хорошего тона. И покуда он был нужен истории, молчало римское право…

Но затем — неизбежный рок! — «обмирщение» постигло и гуннов в их своеобразной идейной миссии.

Постигнет оно и новых скифов…

«Буржуазная психология захлестывает нас, лезет из всех щелей, — жалуются московские «Известия». — Она проникла и в экономику, и в литературу, и в театр. Она прочно свила себе гнездо даже в нашей партии. Все на борьбу с буржуазной психологией!»…

А поэт зенитных достижений революции, бунтом и хаосом упоенный Маяковский из последних сил обличает канарейку, виденную им в уютной квартирке некоего коммуниста, одного из многих:

Опутали революцию обывательские нити!
Сильнее Врангеля обывательский быт!
Скорее шеи канарейкам сверните,
Чтобы коммунизм канарейкою не был побит!..[149]

Однако не так-то легко свернуть канарейке шею! Это не Деникин, не Колчак, даже не Антанта. Ибо канарейка — «внутрь нас есть»…

Еще в начале революции прозорливый ум Ленина выразил эту истину в нашумевшем афоризме, что «в каждом мелком хозяйчике сидит по Корнилову»…

«Буржуазная психология» — это ныне официальный псевдоним жизни, вступающей в свои права. Как в свое время изнутри заползла она в палаты миродержавствующего Ватикана, так теперь просачивается она в буйные дерзания красного Кремля. «Мечта, войдя в действительность, преображает ее и преображается ею»…

Анализ современного положения России наглядно свидетельствует о неизбежности развития и углубления послекронштадского курса советской власти. Где ликвидируются коммунистические увлечения, там автоматически расцветает жизнь. Где они задерживаются, там безотрадная картина топтанья на месте, обильная пища для сатирических самобичеваний. «Государственная промышленность» трагически бессильна выдержать конкуренцию с воскресающей частной инициативой. «Тяжелая индустрия» — последняя цитадель коммунистической экономики — переживает, по общим отзывам, перманентный кризис. Она упорно не хочет «окупать себя», а государство не в состоянии содержать ее на свой счет. Бюрократизм, волокита, взяточничество — все это неразлучные спутники экономической химеры. И, лишь распростившись с нею, мыслимо их победить. Не иначе. Репрессии тут фатально безрезультатны.

Но, очевидно, так нужно, чтобы к сонму безвинных жертв, погибших за «спекуляцию» во славу «эсеровского потребительского коммунизма», прибавились еще толпы «взяточников», покаранных в честь «государственного капитализма». По Гегелю, это будет лишь новое подтверждение «лукавства разума», согласно коему «идея уплачивает дань наличного бытия не из себя, а из страстей индивидуумов»…

Сроки и масштабы истории часто кажутся современникам чересчур растянутыми. Но горе тому, кто, не поняв исторического темпа, хочет его изменить, не имея за собою ничего, кроме субъективных настроений и желаний. «Жирондисты погибли потому, что объявили вершину революции уже пройденной, Бабеф — потому, что считал ее еще не достигнутой» (Шпенглер). Нужно прислушиваться не к голосу чувства и личных стремлений, а к объективной логике событий. В ней всегда больше мудрости и смысла, нежели в самых возвышенных мечтах утопистов и самых страстных обличениях патентованных политических моралистов, на всех заграничных перекрестках ныне еще тянущих свою нудную канитель:

Предатели!.. Погибла Россия!..[150]

Окончательное констатирование «имманентного разума» русской революционной эпопеи — счастливый удел «будущего историка». Но уже и сейчас для хотящего видеть мало-помалу вырисовываются объективные ее контуры. Вдумываясь в них, невольно припоминаешь тот процесс «обмирщения» средневековой церкви, ссылкой на который начинается эта статья. Первоначальные импульсы революции, воплощаясь, явственно «переходят в собственную противоположность». И если нынешняя русская эпоха дождется своего Генриха Эукена, то не прочтут ли у него наши внуки приблизительно следующее:

«Чем более дух коммунистической революции овладевал Россией, тем более коммунизм должен был получать буржуазный характер. Идея отрицания собственности сама стала источником перераспределения богатств, и, следовательно, новой собственности. Чем упорнее революционный дух старался бежать от конкретных условий действительности, тем глубже ему приходилось погружаться в суету повседневной политики. Отрицание наличного социально-политического мира, с одной стороны, обусловливало равносильное его утверждение — с другой. Через посредство отрицания милитаризма коммунистическая власть обзавелась сильнейшей регулярной армией; отвергая в принципе патриотизм, она его практически воспитывала в борьбе с интервенцией и чужеземными вожделениями; своим отрицанием собственнических инстинктов она их побудила с интенсивностью, дотоле небывалой в общинной крестьянской России; антигосударственная идеология (ср. Ленин, «Государство и революция») помогла советам сделаться властью величайшего и могущественнейшего государства своего времени. В этом внутреннем разложении интернационально-коммунистической идеи заключалось трагическое противоречие Великой Русской Революции. Революционный дух большевизма стремился избавиться от влияний национальных и буржуазных, и это стремление делалось для него источником подчинения этим влияниям».