— Кого не люблю, для того и отшельник. А кому душа радуется — милости прошу к нашему шалашу! Сам посуди. Придут ко мне, например, девочки — внучки мои, а я им: «Знать вас не хочу и не желаю — предаюсь размышлениям. Уходите прочь, чтоб духу вашего…» и так далее. Эт не по-родственному! Они у меня добрые, тонкие натуры — виду не покажут, но обидятся. Да самая возвышенная мысль того не стоит, чтоб из-за нее человека либо иную живую тварь обижать!

А малышей лишний раз увидеть? — умильно пробасил старик и смахнул навернувшуюся от избытка чувств слезу. — Они, драконы-то, пока маленькие — совсем ручные, ла-асковые. Как собачата. А уж лю-бопы-тные… «Дед, это почему? это отчего? откуда все берется? а что если? а как? а где?» Ох, просто засыпают вопросами! — довольно крякнул старик.

— Чепуха! Дракон должен быть мерзким, тупым и зловонным, — непререкаемым тоном заявил Эгберт.

— Чего-оо?! Где это ты такой дури начитался, а? — возмутился монах. — Где, я тебя спрашиваю?!

— Ну-у, — замялся рыцарь, на всякий случай делая шаг назад. — В надежных источниках.

— Ах, в наде-о-ожных… — ухмыльнулся старик. — Ну-ну. И что там еще написано? Какие такие «мудрые» речи? — эти слова он произнес с особой язвительностью. — Чего молчишь? — наступал он на Эгберта, упрямо сдвинувшего брови и явно не желающего сдаваться.

— Дед! Сверни-ка ему шею! Нечего церемониться! — рявкнула Мелинда.

Она подошла незаметно, услышала конец разговора и теперь, уперев руки в бока, грозно возвышалась позади Эгберта. Вид у красавицы был самый, что ни на есть, кровожадный.

Несчастный рыцарь оказался зажат между могучим дедом и его не менее грозной внучкой. Он лихорадочно соображал, как с достоинством выбраться из этой ситуации. Драться с женщинами и стариками, пусть и многократно превосходящими его по силе, казалось Эгберту верхом дикости. Спастись же бегством означало покрыть себя несмываемым позором. (К чести Эгберта, подобный нерыцарственный вариант даже не пришел ему в голову). Что ж! он решил в очередной раз проявить благородство и достойно встретить свою (увы! почти неминуемую) смерть.

— Знал бы ты, какие они умницы да чистоплюи, — неожиданно смягчившись, сказал старик. — Вам, людям, до них еще ой-как далеко…

— Да что ты с ним разговоры разговариваешь? Придави его и дело с концом! — возмутилась златокудрая красавица.

И неизвестно, чем бы дело кончилось, но молчавшая до сих пор Люсинда вдруг подскочила к рыцарю, схватила его за руку и, резко оттолкнув в сторону, заняла его место. На ее прелестном личике появилось выражение свирепой решимости. Девушка выпрямилась во весь свой крошечный рост и гордо выпятила острый подбородок. Щеки ее пылали, а голубые глаза метали искры, как у разъяренной кошки.

— Как вам не стыдно?! — выпалила Люсинда. — Он же гость. Еще чуть-чуть — и вы бы его убили!

— Подумаешь! Невелика потеря! — огрызнулась ее сестра. — Под ногами так и путается. Надоел!

— Да никто его и пальцем бы не тронул! Чего ты взбеленилась? — пожал могучими плечами монах. — Уж и пошутить-то нельзя.

— Один медведь тоже пошутил, да мужика прихлопнул. Оказалось — до смерти, — съязвила Люсинда и укоризненно покачала головой, переводя взгляд с угрюмо насупившейся сестры на деда, недовольно ворчащего себе под нос. — Эх, вы-и! Совсем одичали.

Поняв, что легко отделался, и вакантное местечко в раю только что занял кто-то другой, Эгберт вдруг почувствовал слабость в ногах. Они будто утратили и кости, и мясо, и тугие мышцы вместе с сухожилиями, превратясь в два куска дрожащего, трясущегося желе. И держать хозяина отказывались категорически. Ка-те-го-ри-чески! Рыцарь кое-как доковылял до ближайшего бревна и, под жалостливым взглядом Люсинды, медленно опустился на него.

Златовласка смерила его уничтожающим взглядом, издала громкий звук: не то вздох, не то фырканье, как возносящийся из морских глубин гигантский левиафан и, развернувшись, скрылась в лесной чаще. Ее сестра легкой тенью скользнула вслед.

Эгберт проводил девушек долгим затуманенным взглядом.

Старик смущенно прокашлялся.

— Не обижайся на нас, — уже миролюбиво пробасил он. — Ну, попугали тебя. Так что же в том странного, сын мой? Неизвестно кто является неизвестно откуда, да еще и неизвестно зачем. Машет мечом, орет нечто невразумительное, сует нос, куда не след, высказывает наизавиральнейшие идеи. У тебя же в голове — прости меня, Господи! — сплошная бредятина! Да и хорош ли ты, плох ли — на лбу у тебя не написано.

— Благородный рыцарь не может быть плох! — горячо возразил Эгберт.

Но тут он вспомнил свою первую встречу и рыцаря, отнюдь не страдавшего ни добротой, ни хорошими манерами и ни на грамм не отягощенного совестью (если, конечно, эту субстанцию — загадочную, невидимую, но порой весьма (о, ве-есьма!) ощутимую и причиняющую столько неудобств, можно измерить на вес). Вспомнил — и вовремя прикусил язык. Старый монах внимательно посмотрел на Эгберта и, словно прочел его мысли.

— Да, сын мой, да. Ты все верно понял. Теперь, посуди сам, нам-то каково? А-а? Мы важным делом заняты, а тут, что ни день, то новое «явление». Шатаются всякие-разные. Не лес, а проходной двор какой-то! — пожаловался монах. — Вот и ты туда же. Не спорь со старшими! — рявкнул он на раскрывшего было рот Эгберта. — «Ведь не первый день землю топчу и небо копчу», сказал поэт. И на таких, как ты, драконоборцев (тьфу, слово-то какое поганое!), у меня просто нюх. Я вас, окаянных, двадцать седьмым чувством чувствую. Оно-то и подсказывает мне: не просто так ты сюда заявился. Не здешних красот ради. Не птичек послушать да на травке поваляться. Дракон тебе нужен, дракона ты ищешь. Ну, что? Я прав?

— Прав, — покаянным голосом произнес Эгберт, опуская голову.

— Старый я совсем, не пойму. Скажи, на что он тебе сдался, дракон этот? На кой ляд?! Сильный он, могучий, кровожадный. Да ведь он людей-то как раз и не трогает. Мы тут на днях беседовали, как говорится, «за жизнь». Знаешь, что он мне заявил? «Как это я, дедушка, разумную тварь жизни лишу? Жестоко это и неправильно». Чешуйчатый, хладнокровный, голова, как у змеи, а рассуждает умней вашего. А насчет мяса… — старик усмехнулся. — Так ведь и ты, как я погляжу, им не гнушаешься, за обедом и ужином отбивные уписываешь. Нет, нет, мне не жаль! И не в упрек тебе будь сказано. Хотя мог бы и того… салатиком перебиться. Сырком-творожком. Фруктами-ягодами. Не-е-ет, мясо тебе подавай! А ведь ты человек. Homo в смысле sapiens, — продолжал ерничать старик. — Должен иногда сдерживать звериные порывы.

Так и с подвигами этими. Лишить жизни (ты ж не любоваться на него приехал!) прекрасное дикое существо для того лишь, чтобы перед другими покрасоваться: «вот, мол, я какой!» — это, брат, не подвиг. А жестокая дурость и блажь. Если это существо, к тому же, наделено божественным разумом — то и вовсе преступление. За это не награждать, не воспевать — нака-азывать надо. По всей строгости, чтоб другим не повадно было!

— Да не мне он нужен, не мне! А одной, — тут лицо Эгберта перекосило, как от зубной боли, — одной… даме. Дальней родственнице.

— Хм… Среди дам до такой гадости могла додуматься только одна, — задумчиво протянул отец Губерт. — Рыцарь-то наш знаменитый, «идеальный идеал» — он-то ведь с натуры списан, да-а! И потомков, сукин сын, успел наплодить ой-как немало, чтоб его на том свете черти в клочья изодрали! И законных, и незаконных — не перечесть! Была среди них и некаяособа — между нами говоря, жуткая притворщица. И дрянь еще та-а-а! «Достойная» дочь «достойного» отца. Историей про то, как она свой титул обрела, можно детей малых пугать. Ох, изорутся ведь, бедняжки, — покачал головой монах. — Ужель та самая графиня? Ежели ты, парень, на нее «напоролся» — ох, я тебе не зави-идую! Но даже это тебя не обеляет!