Депутаты так раззаседались, что все еще никак не могли закончить свои «текущие дела». Пришлось жданным да незваным гостям напоминать о себе. Освободивши тарантас, который распрямился, скрипнув рессорами, будто вздохнул облегченно, приезжие подошли к столу и поздоровались.

Вертлявый дядька даже шляпу свою приподнял, показалось мало, помахал ею над курчавой головой, инспектор дотронулся слегка до крутого козырька, а управляло и этого не сделал: протирал на ходу очки, щурился, точно никого не видел.

— Здг’авствуйте, здг’авствуйте, това’гищи г’аждане… дог’огие мужички! Пг’имите нас в свою дг'ужную компанию, — картаво припевал и раскланивался множество раз чернявый дядька, и его усики и бородка на румяном, подвижном лице прыгали от движений улыбающихся губ, и сам он подпрыгивал, взмахивая зонтиком.

Тут уж и депутаты за столом прекратили свои толки, оглянулись как следует, по-настоящему, степенно кивая, как всегда бывает на деревенских сходах, когда вваливаются посторонние и вежливость требует от собравшихся, хочешь не хочешь, отвечать на приветствие.

— Милости просим, присаживайтесь, — пригласил Яшкин отец. — Мы тут, поджидая, кое-какие дела решали… Теперь можем и вас послушать. Пожалуйста!

Инспектор оглядел стол, скамьи, черемуху.

— Зачем на улице? — нахмурился он.

— Духота в избе. Мухи обеспокоят, — ласково пояснил Евсей.

Это в Сморчковом-то холодном сарае — духота?! Завсегдатаи Колькиных хором, с карандашами и тетрадками, дивясь, переглянулись. Тараканы, и те перевелись, останных по стенам, в щелях, и на печке и полатях вышпарили девки кипятком на пасху. И мухи не успели еще развестись, ребят не посылают мамки в лавку за ядовитыми листочками, рано…

Инспектор фыркнул из-под козырька, недовольно ворочая короткой шеей. Ему особенно почему-то не понравились лишние скамьи и лавки. Усаживаясь, он пнул ногой одну, мешавшую ему, заметил ребят за столом, строго распорядился:

— Дети, идите гулять.

— Протокол пишут, — отозвался дядя Родя.

— О господи! — воздел руки к небу инспектор.

— Это мои лучшие ученики, — вызывающе-резко сказал Григорий Евгеньевич, внезапно появляясь у стола. — Прекрасно справляются со своими обязанностями, я знаю… Впрочем, извольте, могу заменить… Ну-те-с, ребятки, отдохните, — обратился он к писарям.

Яшка и Шурка беспрекословно уступили место за столом и пуще возненавидели школьного инспектора.

Вот так уездный комиссар Временного правительства! Один свекольный носище да лаковый крутой козырек. И не признает Григория Евгеньевича… Ну и Григории Евгеньевич его не признает и очень правильно делает.

Пока уездное начальство рассаживалось за столом в середке депутатов (дядя Родя не уступил своего красного председательского места), откашливалось, сморкалось в чистые платки, кидая вокруг исподтишка настороженно-чужие взоры, а новый управляло имения, тискаясь к властям сбоку, принюхивался быстро к народу и, позабыв темные очки, глазасто листал записную книжку и чесал под картузом в волосах карандашиком, пока милиционер с наганом, скрипя неношеными ремнями, отводил тарантас подальше в переулок, к колодцу, вынимал из-под кожаного сиденья торбы с овсом и навешивал, налаживал их к нетерпеливым лошадиным мордам, — у сморчковой развесистой черемухи, один по одному и группами, появлялись сельские и из ближних деревень мужики, подходили мамки. Все были одеты не по-будничному, схоже, как в воскресенье. Точно услышали благовест к поздней обедне в большой праздник, но попали не в церковь, по привычке, а сюда, на собрание своего Совета. Располагались молча, неслышно на лавках и лишних скамьях, иные оставались на ногах, другие опускались на траву. Мамки, конечно, пожалев нарядные юбки и кофты, торчали за мужьями цветастым частоколом. Прилетела, не прозевала сельская ребятня, без нее не обошлось, попадала на луговину как придется.

— Это что же, митинг? — с неудовольствием, почти грозно спросил дядю Родю уездный комиссар.

Его инспекторская распахнутая шинель, крутой козырек и свекольный нос под ним — все вдруг стало сердитораздраженное, с блеском пуговиц, лака, огнем в ноздрях и синью поверху, с колыханьем двойного подбородка.

— Кто разрешил? Зачем? — сверкало и клокотало, переливалось с пеной через брыластый край. Честное школьное слово — извержение Везувия, а нестрашно.

Может быть, потому нестрашно, что помощники секретаря Совета вылезли из-за стола. Как только они это сделали, так и перестали трусить. Ну, а депутаты и собравшийся народ, видать, совсем разучились бояться. Никакими вулканами их, должно быть, не прошибешь, не напугаешь.

— Народ пришел послушать. Дело-то всех касается, — заткнул извержение Яшкин отец простым ответом. — У нас не принято скрываться от массы. Сами к ней принадлежим.

— Не беспокоитесь, не помешают. Тутошный народ смирный, тихий, — ласково отозвался Евсей Захаров на правах хозяина.

Депутаты за столом невольно заулыбались. Смешок пробежал по лужайке, частоколу и скамьям, добродушный, кажись, смешок, и не поверишь.

Вулкан, сотрясаясь, фыркнул раз, другой и потух. Инспектор вздернул плечами. Нет, поежился он, словно боялся народа. А картавый дядька, вертясь, осклабясь широким, зубастым ртом, усиками и бородкой, вроде как был доволен.

Он всем подходившим мужикам и бабам кивал, ровно знакомым, приподнимая шляпу. Да он, оказывается, и впрямь был кое-кому известен. Яшка и Шурка слышали подле себя тихий разговор мамок:

— Это ж аптекарь! Ну который в городе на Воздвиженской улице торгует лекарствиями. Неужто не узнала?

— Как не узнать, он самый… Хороший, добрый человек, шутник. В долг верит, ай ей-богу!

— Бабке Ольге зимой и вовсе даром отпустил агрома-адную банку цинковой мази.

— Чудак! Солнышко печет, а он прикатил, смотри, с зонтиком…

— Уж такая привычка. Зонтик у него в аптеке завсегда висит на стене.

Около Шурки и Яшки очутилась Катька Тюкина. Она так вся и горела-сияла, дышала часто и жарко, — гляди, еще вулкан проснулся. Чуть меньше — кипяток в самоваре.

— А я чего знаю! — шепнула она Яшке в непонятной радости.

— Говори, — снисходительно разрешил Петух.

— Не скажу. Тайна.

— Тогда проваливай со своей тайной подальше.

Катька не обиделась, весело пересела ближе к Шурке.

— Читал про Лойку Зобара и цыганку Радду? — тихонько спросила она.

— Одним глазком пробежал вчерась, — признался Шурка, любуясь Катькой. — А какая у тебя тайна?

— Тятенька домой вернулся из Заполя.

— Что ты говоришь?! — ахнул Шурка. — Да ведь косоглазый милиционер тут. Заберет!

— Мамка не пустит тятеньку на улицу. Он на печи отдыхает.

И вернулась к самому дорогому, о чем они шептались.

— Интересно, да? Настоящий роман про любовь. Здорово?

— Страсть как здорово, — согласился Шурка. — Только Зобар больно горд. Ух ты!.. А Радда еще почище… Оттого и убил ее Лойко. И его самого зарезали.

Катька кивнула и живо прибавила:

— А мы с тобой… не гордые. Правда? Промежду собой. Да?

И залилась румянцем, даже маленькие ушки покраснели. Ах, как бы в пунцовые эти раковинки да продеть золотые сережки полумесяцем! Растрепа была бы как картинка. Не хуже Радды.

— Ты меня не зарежешь? — спросила цыганка Катька, смеясь одними зелеными глазами.

— Обязательно зарежу, — сказал зловеще Шурка. — И всю кровь выпущу!

Его обуревало нестерпимое желание дернуть Растрепу за рыжую косичку. Без платка нынче Катька, перестала девкой притворяться, прически наводить — бантик в косе дрегается. Хватить — и поминай как его звали, — очутится бантик у Шурки в кармане. Ему бы ответили приятным щипком, а то и горячей, милой оплеухой, принялись отнимать голубую ленточку, а он не отдавать…

Повозиться, понаслаждаться не пришлось. Петух потребовал тишины. За белым столом приподнялся ненавистный инспектор. Он не снял учительскую, с кокардой, фуражку, только сдвинул пальцем чуть выше на лоб дурацкий козырек, и ребята увидели его строгие, водянистые глаза. И то, что он остался за столом неуважительно в фуражке, хотя все депутаты давно сидели без шапок и картузов и теплый полдневый ветерок гулял по их разномастным лохмам, вороша их и приглаживая, и почему-то особенно то, что инспектор глядел на народ бесцветно строгими, прямо враждебными и одновременно скучными глазами, обидела ребят. А поделать ничего нельзя — сиди и хлопай ушами.