В представлении Юры все войны уже давно отгремели: с Чингис-ханом, с Наполеоном, с турецким султаном… Когда-то геройствовали Петр Первый, Илья Муромец, Суворов, гетман Хмельницкий, Кутузов, кошевой атаман Наливайко, характерники… Но все же; если на самом деле война и сражение вот-вот начнется, как бы опять не опоздать!..
— Тимиш! — крикнул Юра, продолжая нестись по саду. — Вилы не будем брать! Ружей тоже не надо. Возьмем пистолеты, сабли, щиты! Поедем на автомобиле!
— Нам не дадут! — хмуро отрезал Тимиш. — За оружие знаешь что будет? Каторга! И чему ты радуешься? Тетки на селе в голос плачут, когда хлопцев и дядьков в солдаты берут…
Юра непонимающе уставился на Тимиша. Тот удивленно смотрел на Юру.
Вновь посланная с наказом «не возвращаться без Юры», Ариша перехватила его, когда он пробегал мимо дома, втащила на кухню. Через полчаса, в матросском костюме, чисто вымытый и причесанный, он вышел в столовую к гостям.
Первой Юра увидел Тату. Ошеломленный, он остановился на пороге. Бежать? Но Тата даже не заметила его. Она ничего не видела, она слушала незнакомого стройного офицера, сидевшего на кончике стула. Он что-то оживленно рассказывал. Все окружавшие офицера — и маленькие Бродские, и маленькие Ершевские, и маленькие Берги, и даже взрослые — смотрели на него с обожанием.
Офицер, затянутый в парадный мундир с золотыми погонами, в перчатке на одной руке, был поистине великолепен. Сабля с кисточками на золотом эфесе была небрежно прислонена к колену. Юре тотчас же захотелось стать таким же блестящим и гордым и тоже принимать как должное всеобщее восхищение и преклонение.
«Ну и дурак же я! — досадовал Юра. — Зачем я отказался от кадетского корпуса! Как только гости уйдут, пойду к папе и скажу, что передумал — хочу быть только офицером!»
2
На небольшую площадь между главным зданием и молодым парком собралось все население училищного городка.
На полукруглом крыльце главного входа стояла принесенная из училищной церкви высокая тумбочка с косым верхом — «налой», покрытая черным чехлом. На нем лежала огромная книга «Евангелие». Учитель закона божия отец Василий, Сашкин папа, был облачен в сверкающую на солнце золотую ризу. Он что-то сердито выговаривал тщедушному дьячку. А тот старательно раздувал угольки в кадиле, словно в самоваре. У двери несколько учащихся держали хоругви на палках и медные иконы.
На площади перед крыльцом впереди всех стоял попечитель училища, предводитель уездного дворянства Эраст Константинович Бродский в отороченном золотом мундире, в орденах. Бородатая голова его была наклонена к левому плечу, словно он прислушивался.
За ним выстроились местные помещики и преподаватели училища во главе с отцом, все в мундирах, с маленькими шпагами на боку и орденами на груди. Длинными неровными рядами вытянулись учащиеся, а за ними толпились служащие, рабочие, кое-кто из крестьян.
Юра был в стороне, среди учительских жен и детей. Подойти сейчас к отцу он не решался и только ревниво поглядывал на стоящего позади старика Бродского офицера, гордо державшего в левой согнутой руке фуражку с кокардой, и на Гогу, также державшего гимназическую фуражку.
Священник обернулся к собравшимся, и молебен начался. Гнусавил отец Василий, гудел хор. Каркали испуганные вороны в саду, крестились стоящие в рядах преподаватели и ученики.
По окончании молебна старый Бродский поднялся на крыльцо и начал громовым голосом читать манифест царя об объявлении войны Германии за то, что она напала на Сербию. Оркестр заиграл «Боже царя храни!» Все пели.
Потом Бродский начал кричать, словно кого-то ругал. Он выкрикивал, грозя кулаком:
Не дадим в обиду братьев славян!.. За веру, царя и отечество!.. Прославим доблестное русское оружие! Все на алтарь отечества… до последнего издыхания! Каждый должен…
Бродский громогласно пригласил всех присутствующих господ в ближайшее время выпить в покоренном Берлине шампанского за его счет в честь победы доблестного православного воинства и за здоровье государя императора. К концу речи он совсем охрип и едва смог крикнуть «ура». И все закричали «ура-аа!» во всю глотку.
Оркестр опять грянул «Боже царя храни!», запел хор, запели Бродские, и все запели.
Потом Кувшинский, выставив бороденку, крикнул:
— Ура его превосходительству Эрасту Константиновичу, нашему отцу и благодетелю!
И снова все кричали «ура».
— Ура русской армии! — крикнул красивенький офицер.
И опять кричали «ура!», а учащиеся бросали в воздух фуражки. Юра пожалел, что не взял своей матросской шапочки.
Духовой оркестр заиграл «Славься, славься, наш русский царь…».
Теперь Юра окончательно поверил в войну. Очень интересно! Радоваться надо! А вот скотница Марья почему-то обвила руками шею мужа и, уткнувшись лицом ему в грудь, ревет, не стесняясь. Даже Бродский недовольно прохрипел:
— Угомоните дуру!..
Юра подбежал к отцу. Петр Зиновьевич почему-то сердился на Кувшинского и еще нескольких преподавателей, нацепивших на грудь красно-бело-синие банты. Они собрались идти «пускать перья» из старичка Августа Генриховича, бухгалтера училища: «Он не явился на молебен, он немецкий шпион».
Отец запретил «недостойные эксцессы», ведь все знают, что бухгалтер болен.
Бродский попросил отца поехать вместе со всеми в церковь, где собрался народ, и обратиться к крестьянам с речью.
Петр Зиновьевич отказался.
Бродский сердито захрипел:
— Вы пользуетесь авторитетом среди них! Вы обязаны!..
Юра видел, что папе не хочется говорить речь, но он почему-то согласился… Бродские, Ершевские, Берги ехали в своих экипажах: Юре разрешили сесть на козлы с Ильком.
— Илько, вы поедете на войну? — спросил тихонько Юра.
— Подойдет мой срок, призовут, так придется, — ответил Илько. — Не мешай, Юр, разговорами!.. Ирря!
Народу набилась полная церковь, стояли даже за оградой.
Пока шло богослужение, Гога, взяв в руки палку, показывал мальчишкам ружейные приемы. Построил их всех по ранжиру. Учил рассчитываться на первый-второй, равнять ряды, брать палку «на плечо», «на кра-ул».
Бродский снова читал манифест. Только никто ничего не слышал. Опять пели «Боже царя храни!», кричали «ура!».
Потом заговорил Петр Зиновьевич, и стало тихо-тихо. Отец говорил по-украински. Еще раз кричали «ура!», играл оркестр.
Перед отъездом Бродский отозвал Петра Зиновьевича в сторону и не говорил уже, а шипел:
— Не понимаю, как вы осмелились после оглашения императорского манифеста говорить на малороссийском наречии? И кто дал вам право утверждать, что война будет длительной и тяжелой.
— Попрошу вас разговаривать со мной в другом тоне! — ответил Петр Зиновьевич.
— Не-ет-с! Не позволю!.. — повысил голос Бродский и сорвался на фистулу, как Сашка Евтюхов. — Вы слишком либеральничаете! Заигрываете с простолюдинами, распускаете их, они сидят в вашем присутствии… Па-прашу в мою коляску. Мы объяснимся по дороге…
Теперь в фаэтоне, которым правил Илько, ехали, кроме Юры, офицер, Гога и Тата.
— Я бы сек гозгами интеллигентов, говогящих на мужицком языке, — грассировал офицерик.
— Малороссийский язык певуч и очень мелодичен, — возразила Тата.
— Ненавижу хохлов! — отрезал офицер.
— Я бы сек таких сам! — отозвался Гога.
— Юра, тебе удобно на козлах? — громко спросила Тата.
— Удобно! — буркнул Юра.
Его отца оскорбляли, а он?
И вдруг сзади прозвучал насмешливый вопрос:
— Молодой чеговек, а какого мнения вы о хохлацком диалекте?
Юра промолчал.
— Оставьте мальчика в покое! — возмутилась Тата. — Это неблагородно.
— А это, судагыня, пгедоставьте нам самим судить, что офицегам благогодно, а что не благогодно…
— Илько, остановитесь! Я выйду, — приказала Тата.
— Пгостите великодушно. Такой день! Я пошутил. Однажды я ехал из Цагского Села и вдгуг…
Он не успел закончить, как коляска остановилась — приехали в училище. Тата взяла Юру за подбородок и с улыбкой взъерошила его волосы. Юра был счастлив и благодарен ей.