— Сир, — сказал он, глядя королю прямо в глаза, — во дворце находятся посторонние люди, они вооружены.
Предлог для их прихода сюда совершенно нелеп, поскольку вы нападению не подвергались. Надеюсь, вы не заставите меня прибегать к крайним мерам и поможете уладить это недоразумение. Мы во дворце, вы — король; прикажите же им сдать оружие и не оказывать сопротивления.
Наступила тишина; Людовик почувствовал, как кровь прилила к его щекам. Еще одно унижение. И все смотрят на него!
— Прошу вас сдать оружие, господа.
Король не узнал собственного голоса. В ушах стучала кровь; ему хотелось умереть прямо сейчас.
На два длинных стола в прихожей поставили плетеные корзины. Прежде чем выйти в двери, "рыцари" бросали в них свое оружие: кинжалы, стилеты, охотничьи ножи, шпаги, пистолеты, трости с выкидным лезвием… За дверями и до самых ворот выстроились национальные гвардейцы, образовав коридор. Дворян осыпали насмешками, пинками и подзатыльниками, как будто вместе со шпагой у них отняли достоинство.
Только семеро из пятисот отказались подчиниться; их разоружили силой и отвели в тюрьму. Содержимое корзин разобрали на сувениры.
Вернувшись домой, Лафайет засел за отчет о событиях 28 февраля 1791 года для публикации в газетах — взвешивая каждое слово, несколько раз перемарывая и переписывая набело. Он напряженно думал и размышлял. Его убийство должно было стать сигналом к захвату Тюильри. Тот человек с ломом и другой, стрелявший в Демотта… Нет, не может быть. Дворяне вызвали бы его на дуэль, как маркиз де Кастри Шарля де Ламета, а не подослали убийц. Это просто совпадение. Наверное, кто-то проговорился в пивной, как раньше, в деле Фавра… Да, это определенно Сантер. Но как доказать?..
Дофин старательно выполнял ружейные приемы. Даже короткий кавалерийский карабин был для него тяжеловат, однако мальчик держал его перед собой на вытянутых руках, брал на караул, ставил к ноге, клал на плечо и маршировал с ним, стараясь не сгибать ноги в коленях и четко поворачиваться по команде "нале-во!", "напра-во!", "кругом!". Видя, что ребенок устал, капрал сказал, что на сегодня довольно.
— Сдать оружие!
И протянул руку за карабином.
К его удивлению, мальчик вцепился в ствол обеими руками и прижал его к себе. Капрал растерялся: не отбирать же силой. Как-никак королевский сын…
Гувернантка, дожидавшаяся возле садовой ограды, решила вмешаться.
— Полно упрямиться, — сказала она, — отдайте ружье капралу, зачем оно вам?
— Если бы он попросил отдать, я бы отдал, — возразил на это дофин, — но он приказал мне сдать оружие! Я не могу его сдать, иначе я стану пленным.
12
Мирабо хрипел и задыхался; доктор Кабанис велел ему лечь на живот и вновь принялся ставить банки. В дверь осторожно заглянул секретарь Этьен де Кон, вошел на цыпочках и положил на тумбочку еще несколько пакетиков с хинином: когда в Париже узнали, что Мирабо требуется это редкое лекарство, его стали приносить отовсюду.
— Ах, как приятно умирать среди столь доброго народа! — просипел Мирабо. Кабанис попросил его молчать, но тот не унимался: — Вы были правы, мой друг: моя жизнь оборвется завтра утром, я это чувствую.
Хинин не помогал: больному не хватало воздуха, пульс почти не прощупывался, руки и ноги было невозможно согреть, он стонал и корчился от боли. Однако оставался в трезвом уме и твердой памяти, а потому потребовал нотариуса, чтобы продиктовать завещание. Рента побочному сыну, двадцать тысяч ливров любовнице, еще столько же — секретарю, бриллиант, векселя, библиотеку продать для покрытия долгов… Право слово, уж лучше бы он не проявлял такой щедрости — наверняка возникнет вопрос, откуда деньги. Ламарку и Кабанису — только рукописи: философские и исторические труды, политические статьи, письма…
У дверей дома на Шоссе д’Антен толпились визитеры, требовавшие их впустить; два священника уселись в прихожей и как будто не собирались уходить, хотя им было сказано, что умирающий их видеть не желает. Снова зазвонил колокольчик; слуга, ругаясь про себя, пошел открывать — это оказался епископ Отенский.
— Вот уж исповедник под стать кающемуся! — бросил ему вслед один из священников, когда Талейран вслед за лакеем заковылял наверх к больному.
— А, вот и вы! — приветствовал Мирабо нового гостя, хотя они были в ссоре и больше года не разговаривали. — У меня к вам просьба, не откажите умирающему.
Он взял с тумбочки заранее приготовленную речь на нескольких листках, свернутых в трубку, — о включении в новый закон о наследстве правила о равном разделе имущества. Мирабо так и не смог простить своего отца, который обездолил его в пользу младшего брата.
— Забавно будет услышать речь человека, только что составившего собственное завещание и которого больше нет на свете.
Разговор быстро перешел на внешнюю политику и возможность союза между Францией и Англией.
— Питт — министр приготовлений, он грозит, но не делает, — разглагольствовал Мирабо. — Если бы я пожил подольше, то доставил бы ему массу неприятностей.
Кабанис вышел из спальни, не желая всего этого слушать.
Через полтора часа Талейран спустился в прихожую, поигрывая трубкой с речью.
— Он делает из своей смерти драму, — презрительно обронил он на все расспросы.
Смеркалось; доктор замачивал в тазике горчичники.
— Ах, дорогой Кабанис, если бы я пришел в революцию с такой незапятнанной репутацией, как у Мальзерба! — сокрушался Мирабо. — Какую судьбу я готовил своей стране! Какую славу связывал со своим именем!
Он вновь закашлялся и сморщился от боли. Врач уложил его на живот и принялся наклеивать горчичники. Вдалеке выстрелила пушка.
— Что, Ахилла уже хоронят?
Да замолчит ли он, наконец?!
Спустилась ночь, в сознании пациента тоже наступила тьма. Он то задремывал, то просыпался и нёс что-то бессвязное. В четыре утра он вдруг стал звать де Кона. Измученный Кабанис поплелся к комнате секретаря и постучал в дверь. Что-то с грохотом упало на пол; врач вышиб дверь ногой. Молодой человек лежал на полу в луже крови, хлеставшей из перерезанного горла. Кабанис стоял и тупо смотрел, потом закрыл дверь и вернулся к Мирабо.
Сквозь жалюзи просачивался рассвет. Кабанис очнулся от звона колокольчика: Мирабо звал лакея. Шею и поясницу доктора ломило после нескольких часов сна в жестком кресле, голова была тяжелой, в глаза словно насыпали песок. А Мирабо был светел и безмятежен. Лакей занялся бритьем; Мирабо попросил придвинуть его кровать ближе к окну, чтобы он мог смотреть на опушившиеся зеленью деревья и первоцветы.
— Вам нужен полный покой, — устало сказал врач. — Малейшее движение может сделать приступ смертельным.
— Я и так умру, — возразил Мирабо. — Красота появляется на свет, когда я его покидаю.
Звонко щебетали пташки; умирающий слушал их с блаженной улыбкой. Кабанис не стал ему говорить о самоубийстве секретаря, тем более что Мирабо как будто забыл, что хотел его видеть. Пришел Ламарк и сообщил, что на улице перед домом полно народу.
— Для народа день чьей-нибудь смерти — всегда великий день, — откликнулся Мирабо.
Он вдруг изогнулся в конвульсии и издал сдавленный стон. Вокруг него засуетились; лакей принес стакан оранжада — Мирабо оттолкнул его и показал рукой, как будто пишет; ему дали клочок бумаги и перо, он вывел одно слово: "Опиум".
Ламарк в упор посмотрел на Кабаниса; тот сдался и выписал рецепт; слугу послали в аптеку.
Лицо Мирабо было перекошено от боли, спазмы не прекращались. Потом он вдруг раскрыл глаза и четко произнес:
— Меня обманывают.
— Лекарство сейчас принесут, — заверил его Ламарк, — за ним уже пошли.
Кабанис молчал и внутренне терзался: опиум может утишить страдания, но может и отнять жизнь, а он не хотел стать убийцей.
Мирабо снова выгнулся дугой и потряс кулаком: