В какой момент Флессель допустил роковую ошибку? Когда позволил толпе диктовать себе свою волю? Когда опрометчиво что-то ей пообещал? Когда вышел из Ратуши без охраны? Нужно будет обдумать это на досуге, чтобы не повторить её самому.
Байи, Лафайет и Ноайль по очереди подошли к трону и опустились на одно колено перед королем, который милостиво утвердил их в новой должности. Пусть все знают, что Людовик XVI по-прежнему вершит свою волю, а не просто пытается поспевать за событиями. Ну всё, можно возвращаться.
День жаркий, он весь вспотел. И ноги снова отекли, башмаки жмут.
На крыльце Людовик остановился, глядя на людское море перед ним. Гревская площадь притягивает к себе зевак, ведь там всегда есть на что посмотреть: или чествуют кого-нибудь, или казнят.
— Сир!
Голос Байи прозвучал так неожиданно, что король вздрогнул.
— Не откажите принять эту кокарду в знак единства народа и короля!
Байи протянул ему красно-синий кружок. Король снял шляпу, отделил от нее белую кокарду, подумал, соединил оба кружка и прикрепил на место. Над площадью взлетели шапки, народ махал руками и вопил. Людовик XVI шел к своей карете прямо через толпу, перед ним расступались.
— Да здравствует нация!
Это прокричали национальные гвардейцы.
Через час карета выехала из Парижа; король устало откинулся на подушки, скинул башмаки и удовлетворенно закрыл глаза. Бояться нечего. Народ не пойдет против своего короля. Артуа ошибается, побуждая старшего брата к суровым мерам. Карл, наверное, уже уехал из Версаля. Что ж, пусть погостит у своего тестя в Турине. Конде тоже уехал — еще третьего дня, во Фландрию, тайком, из Шантильи. Но Прованс[1] остался! Он тоже верит, что они справятся. Всё образуется.
3
— Пощадите… пощадите…
Разбитые губы старика шевелились беззвучно, из горла вырывался хрип. Его мутило от боли в коленях — сорвавшись с фонаря, он упал на мостовую. Несчастного схватили под мышки, грубо подняли, стали надевать на шею новую петлю.
— Лови! — Мальчишке, сидевшему верхом на фонаре, кинули конец верёвки.
— Раз-два! Взяли!
Перед глазами расплывались красные круги, земля ушла из-под ног, старик дернулся всем телом — и снова упал. Воздух, ворвавшись в раззявленный рот, распорол ему легкие. А множество сильных, безжалостных рук опять поднимали его, тащили, мучили…
— Ага!
На третий раз веревка выдержала. Выждав, пока тело обмякнет, его сняли, содрали одежду, запихнули в рот пучок сена… Здоровяк в рубахе с закатанными рукавами, в длинных полосатых штанах и деревянных башмаках на босу ногу поплевал в ладони, размахнулся топором и отсек голову с клоками седых волос, сплошь покрытую ссадинами. Голову насадили на пику; изуродованное голое тело волокли по земле на веревке.
— Гляньте! Спекулянт!
Пожилой человек в экипаже с сорванной крышей испуганно втянул голову в плечи. Конные национальные гвардейцы сомкнули ряды, чтобы заслонить его собой, но было поздно: толпа узнала его и побежала следом к Гревской площади.
…От воплей, доносившихся снаружи, дрожали стены.
— Господа, никакой суд в таких условиях невозможен; вы же не хотите, чтобы господина Бертье постигла та же участь, что и господина Фулона? — воскликнул Лафайет, обращаясь к Байи и Моро, назначенному судьей.
С ним согласились. Он обернулся к подсудимому.
— Вас перевезут в тюрьму аббатства Сен-Жермен, там вы будете в безопасности.
— Хорошо.
Бертье с трудом удалось выговорить это слово. Однако он старался сохранять спокойствие и ровным шагом вышел в двери вслед за своими конвоирами.
Толпа, колыхавшаяся у крыльца, ринулась вперёд диким зверем. Охрану разметали в один момент; жертву подхватили на руки и отнесли к фонарю, с которого уже свисала верёвка. Как только Бертье поставили на ноги, чтобы надеть ему на шею петлю, он с мужеством отчаяния вырвал у одного из мучителей ружье и стал отбиваться прикладом. Несколько штыков вонзились в его тело одновременно; грудь поверженного еще вздымалась, её вспороли поварским ножом, чтобы вырвать бьющееся сердце…
Факелы мерцали в темноте подобно глазам стаи хищников, с кровожадным воем бродивших в центре Парижа. В окна Ратуши было видно, как людское чудовище уползло в сторону Пале-Рояля, унося с собой трофеи — две мертвые головы на пиках. Преодолев приступ тошноты, Лафайет отвернулся от окна. Вдоль стены большого зала выстроились гвардейцы; мундиры у многих были изорваны и заляпаны кровью.
— Принимая на себя высокое звание командующего Национальной гвардией, я думал, что пользуюсь уважением народа, которое заслужил своими заботами о его благе, — сказал им маркиз. — Но сегодня я увидел, что моё слово ничего не значит, мои приказы не исполняются. Командир, которому не желают повиноваться, уже не командир. Я слагаю с себя обязанности командующего. Пусть Национальную гвардию возглавит более достойный человек. Благодарю за службу!
Коротко поклонившись, Лафайет быстро вышел.
— Нет; я не смогу!
— Сможете! Вы просто обязаны!
Жильбер удивленно посмотрел на Адриенну. До сих пор она всегда соглашалась с его выбором в столь важных делах. Кроме того, жена с трудом скрывала радость, когда он возвращался домой, завершив очередное нелегкое дело и вновь превратившись в просто мужа и отца; почему же теперь она заставляет его взвалить на себя неподъемные обязанности?
Командование Национальной гвардией стало подарком судьбы: Лафайет чувствовал себя в своей стихии среди военных, а не политиков. Уезжая из Версаля в Париж, он думал, что быстро наведёт порядок, успокоит обывателей и избавит короля от необходимости прибегать к помощи войск. И чем он занимался всю неделю? Носился по городу, чтобы вырвать из рук взбесившейся черни полковника Безенваля, аббата Кордье, других несчастных, сделанных козлами отпущения. Не каждому почтенному старику хватало духу и мудрости, чтобы найти верные слова, как аббату де Морле. Когда его хотели вздернуть на фонарь, он спросил: "Вам станет от этого светлее?" — и его оставили в покое. Впрочем, случай с Морле можно отнести к разряду чудес, ведь обычно "вершители правосудия" никого не слушали. Жозеф де Фулон, которого король назначил генеральным контролером финансов вместо Жака Неккера, со страху уехал из столицы в поместье своего друга — Антуана де Сартина, бывшего морского министра; крестьяне и слуги схватили его в парке и босиком привели в Париж, обтирая вспотевшее лицо крапивой. Старику было семьдесят пять лет; прошлой зимой он раздал шестьдесят тысяч ливров беднякам из своих имений, чтобы те не умерли с голоду. Но злые языки распускали лживые слухи, будто Фулону поручено снабжение армии, стянутой к столице, будто он спекулировал хлебом, а когда ему жаловались на цены, якобы отвечал: "Если у народа нет хлеба, пусть лопает сено".
Теперь клок сена торчал из его мёртвой головы! Лафайет не смог его уберечь. А Бертье? Он был зятем Фулона и отцом восьмерых детей; благодаря составленной им кадастровой карте Иль-де-Франса земельный налог удалось снизить на целую четверть. И вот какие-то мерзавцы, нацепившие мундиры драгун, пьют кофе в Пале-Рояле, выдавив в чашки кровь из сердца Бертье и распевая веселенький мотивчик: "Пировать, так уж всем сердцем!" Нет, Жильбер не хочет, чтобы такие люди даже произносили его имя, марая его своими нечистыми устами.
— Ваш отец прав, — сказал он Адриенне: — Я не знаю французского народа, никто из нас не знает его. Я нахожусь в плену своих иллюзий, я слепец! А слепец не должен вести за собой людей: он способен завлечь их только в дебри своих заблуждений.
Адриенна покачала головой.
— Вы видите то, чего не видно им! — заговорила она убежденно. — Человек рождается свободным, но за свою жизнь он может забыть, что это такое, его нужно заново учить быть свободным, а разве могут это сделать те, кто не свободны сами?