В начале этого года лейтенант Буонапарте получил отказ на свою просьбу о службе в русской армии: императрица Екатерина опасалась республиканцев, да и его претензии на чин майора показались ей чрезмерными. Он вернулся на Корсику, где его избрали премьер-майором, но власти спровадили его во Францию с посланием к королю. Людовик XVI не внушал ему ничего, кроме презрения: двадцатого июня молодой корсиканец стал свидетелем унижения короля перед толпой. Пардон, перед французским народом. Вот он, этот французский народ, — убивает безоружных. А ведь на фронте дела идут совсем худо, австрийцы наступают. В 4-м артиллерийском полку из восьмидесяти офицеров осталось всего четырнадцать, потому-то король и подписал патент, сделав Наполеона Буонапарте капитаном. Завтра он выедет к своему полку и будет сражаться за Францию, но он никогда не забудет того, что видел сегодня. Человеколюбие? Великодушие? Только к поверженному врагу, умоляющему о пощаде. И то в разумных пределах. Нельзя, чтобы тебя сочли слабым. Уважают только силу и твердость. Oderint dum metuant[14].

…Двери чуть не сорвали с петель. Толпа ворвалась в Национальное собрание, неся впереди три знамени: Отечество, Свобода, Равенство. Прошло немало времени, прежде чем удалось установить хотя бы подобие порядка и тишины, в которой не пришлось бы кричать, срывая голос, чтобы тебя услышали. С большим трудом Верньо наконец добился от пришедших, кто они такие и чего хотят: новая Коммуна требует низложения короля и передачи власти национальному Конвенту. Несколько часов ушли на прения, после чего Национальное собрание единогласно приняло два постановления: французский народ сформирует национальный Конвент, а глава исполнительной власти будет временно отстранен от своей должности.

…Вернуться в Тюильри было нельзя: там орудовали распоясавшиеся погромщики и еще не вынесли трупы. Королевскую семью провели из Манежа через сад в бывший монастырь фельянов, где теперь заседали различные комитеты и работали всевозможные учреждения. Во дворах и проходах стояли прилавки торговцев, ремесленников, лимонадчиков и кондитеров, в библиотеке разместился архив, в церкви устроил свою мастерскую Жак-Луи Давид, работавший над огромным полотном "Клятва в зале для игры в мяч", а в большом дворе проводили учения национальные гвардейцы. В распоряжение короля могли предоставить лишь четыре кельи — но ведь это ненадолго, на пару дней, пока им не подыщут новое место жительства. К тому же королевская семья будет здесь только ночевать, поскольку днем ей придется сидеть в Манеже.

Мария-Тереза подошла к окошечку и невидяще смотрела на двор. Теперь, когда страхи улеглись, всеми её мыслями вновь завладел один-единственный вопрос: где Эрнестина? Что с ней?.. Когда они вернулись из Варенна, в Тюильри не оказалось ни Эрнестины, ни ее отца. Настойчивые расспросы не увенчались успехом: оба как сквозь землю провалились. Никто ничего не видел. Прошло всего четыре дня! Правда, ходили слухи, будто отец Эрнестины в тюрьме… Проверить это не удалось. Какой смысл жить во дворце, иметь множество слуг, если тебе ничего нельзя? Даже король не смог ничего разузнать, хотя она неотступно просила его об этом. Может быть, Эрнестина уехала? Но куда, к кому? Она сирота, если не считать отца, и ни разу не рассказывала своей названой сестре ни о каких своих родственниках в провинции…

Со двора донеслись громкие возгласы, грубый смех. Мария-Тереза посмотрела в ту сторону — и оледенела от ужаса. Эрнестина! Несколько мужчин тащили ее куда-то, она вырывалась, упиралась, пыталась кричать, ей зажимали рот… Мария-Тереза отшатнулась от окна, но тотчас снова приникла к нему — никого. Пусто. Только разносчик идет, сгибаясь под тяжестью груза и стуча подошвами башмаков…

Что это было? Неужели у неё начались галлюцинации?

Нет, это не бред, это видение. Они же в монастыре, пусть и бывшем. Господь посылает ей знак. Он предупреждает ее. Вот что с ними будет! Вот что с ними будет… Она должна успеть подготовиться. Когда настанет срок, она встретит свою судьбу не как испуганная девочка, а как принцесса.

…Госпожа д’Айен вспорхнула с кресла, подбежала к мужу, крепко обхватила руками и уткнулась лицом в его грудь.

— Жан! Жан, Жан! — повторяла она, сотрясаясь от рыданий.

Герцог тоже обнял ее и целовал в волосы. Его глаза защипало от слез; сила огромной любви, исходившая от этой женщины, захлестнула его, он почувствовал, что они и вправду едина плоть, и тотчас все пережитые ею страхи и тревоги передались ему, даже ноги задрожали. Д’Айен поднял затуманившийся взгляд, ища точку опоры, чтобы овладеть собой и успокоиться, — и наткнулся на белое как мел лицо дочери. Это была маска ужаса; в ее глазах одновременно читался вопрос и страшный ответ на него; казалось, она сейчас дико закричит или упадет в обморок.

— Я не видел его, — быстро проговорил герцог. — Я не видел его мертвым, а это значит, что он жив. Нам всем пришлось разойтись в разные стороны, так было больше шансов спастись…

Выпустив мужа из своих объятий, госпожа д’Айен поспешила к Розалии. Схватила ее за плечи и, глядя прямо в расширенные зрачки, исступленно повторяла:

— Он жив, жив, жив, он вернется! Молись, молись! Я тоже буду молиться за него!

19

Издали всё видится иначе, чем вблизи.

Когда в октябре прошлого года они наконец уехали в Шаваньяк, парижские газеты изрыгали ядовитую пену, точно бешеные собаки, Марат в своем листке "Друг народа" называл Лафайета "подлым Мотье[15]", обвиняя его в убийстве мирных граждан на Марсовом поле, хотя приказ стрелять по толпе отдал Байи. На самом деле Марат так мстил за закрытие клуба кордельеров. Марат метал свои ядовитые стрелы и в Конституцию; как только она была принята, он уехал в Лондон. Любой другой на его месте был бы объявлен эмигрантом, а с нищего Марата нечего взять…

Жильбера тянуло в Шаваньяк, но в то же время он боялся, что его отъезд воспримут как бегство. Однако в каждом городе на пути в Овернь его ждала торжественная встреча с приветственными речами мэра и других представителей власти и неизменным парадом Национальной гвардии.

Видя, как к мужу возвращается уверенность, Адриенна тоже приободрилась. Несколько недель совместной жизни в Шаваньяке стали моментом истинного счастья: Лафайет наслаждался простотой местных нравов, с удовольствием занимался хозяйством вместе с управляющим, проводил много времени с детьми, заботился о старой тетушке, шутил с Луизой и госпожой д’Айен, когда они приехали погостить. Увы, счастливой жизни не бывает: человеку дано лишь чувствовать себя счастливым какое-то время…

Лафайет снова уехал: Париж дышал злобой ему вслед, а к врагу нельзя поворачиваться спиной. Вскоре он с радостью сообщил Адриенне, что возвращается к своему настоящему делу — армии. Он верил, что война, последний довод королей, поможет удержать страну от падения в пропасть, объединив народ и сохранив конституционную монархию. Однако, стоило ему увидеть армию вблизи, как тон писем резко изменился. Полки не укомплектованы, плохо вооружены и не знакомы с дисциплиной; солдаты, развращенные подстрекателями, ни в грош не ставят офицеров-дворян, как тут воевать. Старик Рошамбо заболел — сказались старые раны, и Северную армию передали под начало Лафайета. Это неожиданное повышение тотчас породило новых врагов, причем самых неожиданных: герцог де Лозен, который теперь именовал себя Бироном, отринув дворянский титул, заявил, что с этой задачей лучше бы справился Люкнер — командир Рейнской армии, сам же он не желает служить "ни славе, ни глупости" генерала, с которым они вместе брали Йорктаун! Бриссо, который прежде разделял политические пристрастия Лафайета, теперь объединился против него с Робеспьером; даже поэт Андре Шенье, куда более даровитый, чем его брат-драматург, писал на Лафайета ядовитые эпиграммы! А тех друзей, которые остались верны, Жильбер терял одного за другим: в Мобёже он похоронил Гувиона, смертельно раненного ядром, когда австрийцы перебили французский авангард. Адриенна вновь терзалась от тревоги за мужа, а тут еще Луи де Ноайль, служивший полковником в Северной армии, уехал в Англию. Луиза стала женой эмигранта. И Марат вернулся во Францию…